поле, сквозь рябую листву садочков, окружавших хаты.
На перекрестке ненаезженной, ненахоженной хуторской улицы и забытой степной дороги, по которой мы двигались, сбились люди. Женские платочки белели.
— Встречают! — удивился Толя.
А люди зашевелились. Замелькали на белых блузках вышивки. Это разбегались по дворам женщины. Хвосты их темных юбок колыхались напоследок в калитках.
Белка развернул пушку, и мы подъехали к встречающим. На травянистом пятачке у перекрестка остались три сухонькие старушки, одетые чисто, с темными, как на иконах, лицами и горбатая девушка с головой совсем без шеи, вжатой в плечи. Она была очень глазастая, будто это заменяло ей способность вертеть головой. И глаза ее смеялись безумно, как смеются от смертельного страха. И тугие щеки ее со здоровым румянцем развело от немой растерянной улыбки.
Перед мелкими старушками и горбуньей, вышитая блузка которой дыбилась на спине, стоял старик с обнаженной головой. Черный картуз был заткнут за пояс. Седые волосы запутались за ушами, открывая впереди сверкающую лысину. Губы прятались под седыми усами. А на вытянутых к нам руках он держал гладкий хлеб с солонкой, утопленной в специальную ямку. Расшитые концы рушника чуть ли не до травы свисали со стариковских рук.
— Встречают, — сказал Сапрыкин, — да не нас.
Он вымыл сапоги в ручье и, мокрые, держал их в обеих руках на палках, как праздничные литавры. Белка заглушил мотор, стало тихо.
— Немца вышли встречать? — спросил он, цедя слова. Руки старика тряслись, а тут заплясали так, что крупная соль пошла выпрыгивать из солонки и скатываться по караваю. Старик разглядывал нас. Мы были в трепаных и рваных гимнастерках. У кого они треснули на лопатках, у кого полезли на локтях, махрясь. Но на выгоревших пилотках краснели звездочки. У нас была пушка.
— Нимця, — выдавил наконец старик.
— С хлебом-солью? — прошипел Белка, потому что у него перехватило голос.
— Хлибом-силлю.
Белка спрыгнул с трактора, сделал шаг к старику, схватил его за рубаху. Соль разлетелась вдрызг, и солонка выскочила из гнездышка в каравае и упала к ногам старика.
— Рас-стре-лять! — по складам крикнул Белка, было слышно, как воздух засвистел у него в зубах.
Старухи закрестились, а горбунья завыла. Старик оглянулся на нее и молча протянул Белке каравай.
— Немецким хлебом угощаете? — взорвался тот.
— Це хлиб свий, — ответил старик с улыбкой, как будто не ему была наречена казнь.
— Прохоров!
Мы давно уже соскочили с лафета и стеснились полукольцом, я вышел.
— Хлеб надо взять, — послышался за моей спиной бас Лушина, и Сапрыкин взял и передал ему каравай, сказав:
— Хлеб, верно, свой.
А Белка посмотрел на меня долгим взглядом.
— И догоняйте!
Он вскочил на гусеницу и скрылся в кабине. Может, он не хотел, чтобы все увидели, как у старика подкосятся ноги, как он на землю сползет в слезах, которые заскачут по морщинам, как замолит о милости, а прощать было нельзя. Трактор заревел, задрожал, рванулся. Старухи все крестились.
— Иди, — велел я старику.
Это все пистолет… Он висел у меня на ремне, из-за него мне такая честь. Я шел и думал о майоре Влохе. О предателе Набиваче из Белой Церкви, который убил Эдьку. Злость накапливалась во мне, я сам чуть не заплакал. Хотелось быстрее выстрелить…
Старик неслышно шел передо мной.
Хутор отползал от нас дальше, к небу, а дорога постепенно спускалась, и пшеница теснее сдавливала нас с обеих сторон.
Трактор погромыхивал и повизгивал уже перед пшеницей. Пора…
И тут я расслышал сокрушенное бормотанье старика:
— И житы бы не треба, а живешь! Э, молодой пишов бы за Днипро. Не ховався… Стань вийско! Не стають, а мени як оборонытыся? Чим? Пушкы немае. Одын я. Та ще бабы. А у них диты… Вынис хлиб. Хай вин подавыться, а може, и не зачепыть? Не пидпалить хаты, може? У нас и взяты ничого… Поля не скошени… О господи!
Билась между ногами мотня стариковских порток, сутулилась спина, выпирали детские лопатки. Целить надо под левую лопатку… Я вынул пистолет.
— Сам вынис… Як лучче… А воно…
Он вошел в пшеницу, шагнул в одну сторону, в другую, выбирая себе место, и остановился. Я выстрелил. Старик покорно стоял, не зная, что я выстрелил в небо, и ожидая, что сейчас я повторю, раз промахнулся. Я ткнул пистолет в кобуру и побежал за трактором, оставив старика стоять в пшенице.
Догнав своих, я вспрыгнул на лафет. Воздух становился серым, без проблеска. Все, недавно способное блестеть, потухло. Даль помутнела. И тогда до нас донеслось:
— Сыночки! Застрельте мене!
Никто не повернул головы. Еще долго старик бежал за нами, и, когда ему, надрывая сердце, удавалось приблизиться, мы слышали слабеющий — в громыханье трактора голос:
— Сыночки! Застрельте мене!
Два подростка встретили нас перед Тарасовкой. Они показались на дороге, вовсю колеся руками:
— В Тарасовки нимци!
Пока Лушин, который вел трактор, заглушил мотор, а сержант выбрался из кабины на дорожную пыль, хлопцы кое-как отдышались. Видно, давно бежали, заслышав трактор, а теперь тараторили наперебой… У одного верхние зубы вылезли вперед, он был от души рыж, с космой пожара на лбу, в пятнах перезревших веснушек — каждая с пятак. У второго чуб был черный, второй выглядел строже и серьезней. Исподлобья, коротким взглядом он скользнул по лицу рыжего:
— Василь!
И тот умолк.
— У Тарасовку пробрались бийцы из Дворыкив, — досказал его друг вполголоса. — До схидсолнця. И тут нимци их…
— Взяли в плен?
— Вбылы…
— Тоди мы и побиглы з Саньком сюды, — вставил Василь.
Если живы тарасовские Василь и Санько, то, наверно, уже мужики с прокуренными усами, под которые они суют злые папироски, а может быть, люльки с домашним табачком, а может, уже и не курят из-за какой-нибудь сердечной скверны. Тогда они рассказывали, помогая и мешая друг другу… Немцев было пока всего двенадцать. У них два мотоцикла с пулеметами и автомашина — не большая, не маленькая, «не поймешь, чи грузовик, чи що». Называется ганомак.
— По-немецки знаешь? — спросил старшина рыжего.
— Прочитав. Написано.
— В ний привезлы таку трубу… Приткнулы за амбаром биля дороги на Дворыкы. Наложилы рядом снарядив з хвостыками.
— Миномет и мины, — сказал старшина.
— А какой дорогой они прибыли? — спросил Белка.
— Ций.
— Как же вы и нас сюда побежали встречать?
— Так на Дворыкы воны никого не выпускають.