— Где нога?
Инвалид раскурил свою самокрутку, ответил:
— У Гитлера.
— Ешь яблоко.
— А вы кто же? Верно киргизы, казахи?
— Свои.
Рядом с инвалидом, не спуская глаз со старика, стояла курносая и смешная девушка, в полупальто с поднятым воротником, перемотанным тонким кашне. Она смотрела, тоже забыв свое яблоко надкусить, держала в зябнувшей руке.
Уже без санок вернулись Мансур и Адыл, поддерживая друг друга. Тогда курносая девушка спросила:
— Дяденьки! А куда вы едете?
— В Москву, — сказал старик, махнув рукой вперед, поклонился всем и побрел с друзьями к своему товарняку. Вслед им донеслось:
— Добрый путь!
— Помогай вам бог!
Курносая девушка вонзила лопату в снег, подхватила почти пустой, нетугой вещмешок со снега и бросилась за дяденьками в халатах.
— Дяденьки! — спотыкаясь, молила она во весь голос. — Дяденьки! Возьмите меня с собой!
Как полагалось, сказочный сюжет нагружался новыми героями, вагон — новыми пассажирами, и, наверно, уж не просто так. Для чего? Этого надо было подождать.
Но больше всего, слушая, я ждал встречи со злодеем, без которых не бывает сказок. Комендант был своим, был другом, хотя и не сразу стал им. Сразу — неинтересно. Давай скорей злодея, старик. Скорей.
Я понимал, что опытный, хоть и самодеятельный, талант готовил эту встречу, и хотел, чтобы она скорее состоялась, потому что это обещало как минимум уже какой-то центр, какой-то перевал, за которым действие раскрутилось бы с горы вниз, к концу. А там и кузнец авось починит велосипед. Молот в кузне стучал…
Ну? Где злодей? Предчувствие не обмануло меня.
Где-то ночью, в зловещей тишине, возился у печурки Адыл… Печурка стояла посреди вагона, наполовину забитого ящиками с яблоками. За стенами валил бесшумный снег, под полом по-собачьи поскуливала метель, отчего тишина вокруг казалась еще более зловещей, устойчивой, нескончаемой тишиной без края, без границ на всей земле.
Они застряли в каком-то дальнем тупике, куда другие поезда и не заглядывали. Стояли в голой степи. Среди пустоты и безлюдья. Темнота. Безысходность. На крыши вагонов все толще ложился снег. Да в щели лез студеный ветер. Отдирать от ящиков доски на топку было жалко, а сырые, мерзлые чурки, прихваченные по случаю где-то в пути, не разгорались. Адыл возился с ними и то чертыхался, то молился. Набожный человек.
Скорчившись, курносая девушка сидела у холодной печурки, с другого бока. Косилась на Адыла… Освещая наполовину ее лицо, на ящике коптила «летучая мышь». Такой фонарь, который вряд ли кто из нас видел в своей жизни. Со стеклом, оплетенным проволокой. Было похоже, что курносая грелась у фонаря, жалась к его слабому свету, как мотылек.
Из-за ящиков выглядывали ноги старика в сбитых сапогах. Он лежал там один уже давно, как обиженное дитя, калачиком. Лежал тихо, еле дыша. Может быть, спал…
А Мансура не было.
— Ехали, ехали и поругались, — сказала девушка, зябко ежась.
Адыл проворчал что-то по-узбекски. Не ей, себе. Она спросила:
— Зачем они поругались?
— Не поругались, — возразил Адыл. — Они не поругались. Только спорят. Всю жизнь спорят. Мансур-ака сказал: так нельзя. Яблоки отдает. Паровоз отдает. Очень добрый. Так не доедем до Москвы. Никогда. Надо что-то делать… Старик сказал ему: делай сам. «Будьте любезны!». Мансур пошел к начальнику за паровозом. Скажет: «Паровоз, пожалуйста…» Еще заблудится! Без очков остался. Слепой дурак совсем!
И Адыл помолился за Мансура, чтобы он не заблудился без очков среди снега, метели, ночи. Девушка сказала:
— Молитесь, а тоже ругаетесь.
Адыл посмотрел на нее виновато:
— Молюсь, ругаюсь, да… Не знаю, как лучше. О аллах!
— Аллах — это бог?
— Конечно.
— Бога нет, — сказала девушка. — Был бы бог, разве такая война была б? Чтобы фашисты убивали людей. Нет бога.
Адыл расщепил остроконечным узбекским ножом чурку, помолчал, осторожно пожал плечами:
— Наверно, так. Я сам не знаю.
— А кому молитесь?
Он еще помолчал, медленно повернул к ней голову, ответил:
— Наверно, себе. Я говорю: верь, Адыл, все будет хорошо. Бога нет, а я есть. Я себе молюсь. Йие!.. Плачешь? Зачем?
— А что со мной будет?
Адыл на корточках приблизился к ней, пододвинул свое широкое рябое лицо:
— Скоро домой приедешь.
И тогда девушка вытерла слезы и очень просто сказала:
— У меня дома нет.
— Как нет? — удивился Адыл.
— Бомба к нам в дом попала… Меня увезли, а маму даже не откопали… Не успели…
Он прикусил губу, покачал головой, вздохнул.
— А папа где?
— В госпитале. В Рязани. Я туда еду.
Адыл привстал, погладил ее по голове:
— О аллах!.. Приедешь в город Ризай… Найдешь госпиталь, найдешь папу… Все будет хорошо.
— Может, он умер уже, — ответила девушка с той удивительной простотой, с которой о страшном говорят в страшное время. — То писал, а то…
Адыл прижал к себе ее голову.
— Папа живой.
— Правда? — подхватила она вдруг и даже взяла его за руку. — Живой, но писать ему некуда… Он же знает, что в нашем городе фашисты.
— Знает. Папа все знает.
— А я приеду к нему.
Адыл ничего не говорил. Острый кадык бегал по его жилистому горлу.
— Новый дом у тебя будет, — наконец выдавил он из себя. — Муж будет. Хороший.
Девушка отпустила его руку.
— Все правда, Маня.
— Майя, — поправила она равнодушно. — Я — Майя… Если правда, я тогда вам письмо напишу.
— Зачем письмо? В гости ко мне приедешь… Папа приедет, муж приедет, ты приедешь… О-о! Плов будем делать. Знаешь плов?
— Рисовая каша.
Адыл обхватил свою голову руками, застонал, заморщился, как от боли:
— Ай-ай! Совсем не знаешь… Каша! Ай-ай! Сначала возьмем барашка… Два кило… Кило, — уступил он по велению военного времени. — Потом лук, морковь и… — Он заметил нож в своей руке и застучал им