— Правильно, дочка. Правильно говоришь, — не спорил старик.
И комендант заусмехался неожиданно. И милицейский командир — тот просто засмеялся. И даже Чашкин, еще ничего не понимая, подхохотнул подобострастно. Начальство знало, почему оно смеется. И его напарник тоже улыбнулся. Даже кое-кто из хмурых и перепуганных женщин улыбнулся с надеждой.
Только по лицу Майи тенью пробежала судорога, и она разрыдалась, закрывшись грязными ладошками.
— Арестовать его надо!
— Да он сам их арестовал, — сказал ей усталый комендант. — Хитрый.
Тогда все притихли, одна Майя всхлипывала, а старик крикнул:
— Молчать!
И грохнул по столу забинтованной рукой. Майя замолчала.
— Ну ладно, — сказал комендант. — Посажу ее на поезд до Рязани. Это дело простое…
— Правильно, начальник.
Старик схватил Майю за руку, а она смотрела на его перебинтованные руки, будто впервые увидела.
— А вот с вами что делать? — спросил командант старика.
— С нами? — удивился старик. — Ехать надо… Скорей ехать…
Комендант не успел ответить. Серая тарелка репродуктора на стене захрипела:
— После ожесточенных боев наши части на Волоколамском направлении отошли к Москве…
— Куда ехать? — просил комендант. — Слышали? Понимаете? А вы что везете?
— Вот, — старик протянул ему яблоко, выхваченное из халата.
Комендант взял яблоко, подержал в ладони и поднес к самому лицу, понюхал. Отогревшись в кармане стариковского халата, оно пахло летом и травой. Оно пахло сразу и дождем, и солнцем, и липким медом, и луговыми цветами, чем-то простым и далеким, невозвратимым. Пахло яблоко детством. И руками матери в праздник. От этих неожиданных запахов, собранных под желтой кожицей, захотелось зажмуриться, как от солнца. И комендант сел и зажмурился.
— Витамины, — тихо сказал старик. — Моральный фактор…
Капитан положил яблоко на стол.
— Не давите на психику. Она у меня и так раздавлена.
Старик стоял, сгорбившийся, недобритый, жалкий, как никогда, и ждал, что еще скажет комендант.
— Проходил эшелон с подарками, — вспомнил тот, — так что? Было распоряжение. Речи говорили. Духовой оркестр играл. Паровоз стоял с красной лентой. А? — обратился он к милицейскому командиру.
— Было, — поддакнул тот.
— Точно, — сказал и Чашкин.
— Речи не надо… Музыку не надо… — попросил старик. — Паровоз давай.
Комендант посмотрел на старика:
— Откуда вы взялись?
Не было сил начинать сначала свой рассказ…
Старик и для меня прервал его на этом месте. Я не понял, — утомился он или так было задумано интереса ради…
Старик отошел к самовару, принялся колоть топориком чурку. Попросил меня взять ведро и поносить воду из колонки за арыком. Там была питьевая вода…
Самовар оказался прожорливым, как паровоз. Я принес два ведра воды, еще два, еще…
— Ну, и что? Помог вам комендант? — спросил я, опрокинув в блестящую прорву последнее ведро.
— Конечно, — ответил старик, поджидая вопроса. — Знаешь, сколько в мире добрых людей?
— Мало, по-моему, — сказал я, косясь на кузницу.
— Бедный ты человек, — пожалел меня старик. — Сто на одного плохого… Или сто пятьдесят… Или двести!
— А что-то не видно!
— Фу-ты ну-ты! Не знаешь, почему не видно? Хорошие люди на глаза не лезут… Живут на своих местах… А плохой человек… э-э-э… как гвоздь в ботинке. Один, а кусает, пока не выдернешь… Комендант был… — Старик вздернул голову и азартно показал большой палец, поставленный торчком — Во! Он нас разорвал.
— Как?
— Туда-сюда… К разным составам прицепил… Военным… Сказал: «Другие сейчас в Москву не пойдут… Так поедете… Под Москвой соберетесь…»
Я почувствовал, что начинается новый этап небылицы, и нетерпеливо повернулся к кузне. Дверь ее по-прежнему была пуста, хотя в ней тенькал молот.
— Вот бы один добрый человек в вашей кузне работал, не пропал бы у меня день!
— Да-а… — тянул старик. — Так и поехали… Танки, пушки и… яблоки…
Дали за окном… Тишина на стоянках… И опять мельканье ночных теней… И безответные думы о войне, сорвавшей с места столько людей… И его, старого, тоже несет, закидывает в конец света…
Радио по-прежнему встречало плохими вестями. Фашисты бомбили Москву, все ближе подступали к ней.
А земля, родная и до необъятности большая, разная, продолжала открывать себя, пробуждая щемящую тревогу оттого, что города по ней раскиданы так далеко друг от друга, и обнадеживая тем, что такую большую землю не выбомбишь, не одолеешь, нет. На большой земле жила для добра большая семья разных людей…
Иногда старик немножко отодвигал дверь вагона и смотрел в узкую щель на эту землю. Днем и ночью. Он почти не спал. Думал об Адыле, о Мансуре, скучал без них, говорил с ними, как будто они были рядом..
Клонились, махали перед глазами косые стойки моста, пролет сменялся пролетом, а конца все не было. Никогда не видел старик такого длинного моста, такой широкой реки…
— Каттадарья! — говорил он сам себе, а вместе с тем как бы и своим изумленным не менее его друзьям. — Большая река!
На короткой остановке он выскочил спросить у бойцов в передних вагонах, как ее зовут, — ему было любопытно. Оказалось, Волга… Он долго повторял потом под стук колес:
— Амударья… Сырдарья… Волга!..
Весь день за окном мелькали заснеженные деревья, напоминая ему сады, где каждого ствола касались его пальцы, когда он сажал яблони или оплетал их ловчими кольцами из сухой травы против гусениц-плодожорок. Но этот сад, одетый снегом, был куда больше и назывался — лес. За лесом города стали гуще, дома ближе друг к другу, людям стало теснее и, наверно, не так скучно жить. Станции чаще подставляли платформы под вагонные двери, но паровоз не останавливался, потому что спешил на фронт, вез теплушки с бойцами и в самом хвосте состава вагоны с яблоками.
Однажды утром снаружи в вагон ударил марш. Не грозный, а радостный. Словно это было еще во сне, хотя марш перебил сон старика и тот высунул голову на улицу.
Дрожал раструб репродуктора на столбе, как раструб карная — большой трубы, которую узбеки выносят на праздники. Только это был всем карнаям карнай. Все было большим в глазах старика, как прежде, даже еще больше. И холод стал больше, сильнее. Старик смотрел на раструб репродуктора, прикрывшись с головой халатом.
Он увидел белую платформу, увидел на ней человека в белой дубленке, в ушанке со звездой и крикнул:
— Какая станция?
В ответ донеслось в ползущий вагон:
— Москва!
— Елки-палки! — сказал старик, и у него перехватило дыхание.