него:
– Ну ладно, коли поверишь! Для крепости я тебе скажу – уйду я скоро. Меня в расчётах не имей.
– Куда ж ты?
– На богомолье, ко святым. Нажилась, нагляделась – будет с меня. Мне спокойно это – коли дочь пристроена хорошо. Я те скажу правду про неё, прямо как мать скажу: девка она тебе очень подходящая. Суровая девка, не жалобна, не мотовка, рта не разинет, хозяйство поведёт скупо, ладно. Она тебе будет в помощь. Есть девки добрей её, это – так, а она тебе – лучше. Чего тебе не хватит, у ней это окажется.
Назаров слушал, верил, но чувствовал, что сердце у него невесело сжимается. Эта Чудн`ая баба говорила каким-то неживым голосом, однозвучно, устало и словно не надеясь, что слова её будут приняты.
На ветле против них сидела поджарая ворона, чистила крылья и смотрела избочась, поблёскивая вороватым глазом. Николай свистнул, она встряхнулась, расправила крылья, подождала и снова стала чистить перья, покачиваясь.
– А ты – уходишь? – спросил Назаров, глядя на птицу.
– Ухожу. Как, бог даст, устроится она, с тобой ли, с кем ли, я и пошла. Шесть годов думаю об этом. Ты женись на ней, женись, это лучше всего тебе! Мельницу – продай, да в город, лавочку открой там – вот тебе и хорошо будет. Она тоже не крестьянка, Хриська-то. Ей за прилавком стоять – самое место!
«А верно, что справедливая она, – думал Назаров. – Вот как про дочь говорит, словно про чужую! В свахи не очень годится. И насчёт лавочки…»
– А за ней надобно будет глядеть хорошим глазом, – слышал он, сквозь свои думы, спокойный, ворчливый голос. – Девка красивая, тщеславная, ей надо родить почаще, а то она, гляди, ненадёжна бабёнкой будет. Ты, положим, парень здоровый, ну всё-таки…
– Отчего ж ты уходишь?
– Как это – отчего?
– Ну – жить, что ли, плохо? Отчего?
Искоса взглянув на него, она ответила:
– Ото всего ухожу. Человек я нездоровый, никому не надобный – вот и ухожу. А – жить – так это всем плохо, не мне одной.
Замолчала, постукивая палкой по тупому носку тяжёлого, мужицкого сапога, изъеденного грязью. Николай тоже молчал с минуту, думая:
«А может, она просто – дурашная, потому так просто и говорит про дочь, – глупая и больше ничего?»
– Будил бы девок-то, – сказала Прасковья, разгибая спину и встав на ноги. – Пора, чего спят?
– Может, ты мне, тётка Прасковья, ещё что скажешь?
– Про Христину-то?
– Нет, так, вообще – совет, может, дашь какой?
Передвинув губы вбок и скосив глаза, она сказала другим голосом, как будто ласковее:
– Али у баб советов просят? Вовсе и нету такого порядка – смешной! Какие советы? Я ничего и не знаю!
Ему почудилось, что Прасковье что-то известно, она может что-то сказать ему, и Николай настойчиво заговорил, глядя в её перекошенное, теперь казавшееся хитрым, тёмное лицо.
– Я – молодой, надобно мне жить с людьми, – как лучше жить?
– Ничего я не знаю, – повторила она, покачав головой. – Это стариков спроси. А то – никого не спрашивай- живи и живи! Прощай-ка!
Она пошла, покачиваясь, тыкая палкой в землю и ворча:
– Не догнать мне Рогачиху-то.
А пройдя мимо дочери, постучала концом палки по ноге её, Христина приподняла голову, вскочила:
– Что ты, мамонька?
– Буде спать-то, – сказала баба, уходя, – гляди, где солнце-то!
Христина, заложив руки за голову, закрыв глаза, потянулась, выгибая грудь, – Николай видел, как развязалась тесёмка ворота рубахи и под тёмной полосою загара сверкнуло белое тело, пышное, как пшеничный хлеб.
– Девки, – сонно бормотала она, – пора вставать – эй!
И вдруг, увидав Николая, вскочила на ноги, пошла к нему, улыбаясь и тихонько говоря:
– Эко заспались как, ну-у! А ты, хозяин молодой, чего глядишь, не будишь?
Он взял её за руку и, оглянувшись на спящих, повёл к бане, торопливо говоря:
– Мать твоя была.
– Ну? А я думала – приснилась она мне!
– Говорили мы.
– Про что?
– Про тебя.
– А чего про меня?
Он ввёл её в предбанник, затворил ногою дверь, и обняв её, прижал к себе, крепко прижимаясь в то же время щекою к её груди.
– Нехорошо мне, Христя, – не знаю, что делать! Будь родной – приласкай! Поговорим, давай, по дружбе! Страшно мне, что ли? Подумаем – как быть-то?
Она охнула, отталкивая его в плечи и шепча в ухо, быстро, горячо:
– Пусти, что ты? Пусти-ка! Разве можно сегодня тебе? Больно мне эдак-то!
А он, вдруг опьянев, чувствуя, что сердце у него замерло и горячим ручьём кровь течёт по жилам, бормотал:
– Кристя – приласкай! Ей-богу – тяжко на сердце, прямо – смерть! Вдруг – один очутился, а ничего не понимаю – как надо? Ты – приласкай! Ведь – всё равно женимся, уж это кончено! Никто не узнает, ну, Христина, родимая!
Она всё что-то шептала и билась в его руках, а он чувствовал, как будто её горячее тело уже крепко приросло к нему и теперь, отрываясь, мучает его жестокою болью.
– Всё равно, – просил он, – пожалей, что ли, ну? Я ж тебя весь век любить буду!
Она поставила локоть под подбородок ему, а другой рукой прижала голову его к себе – Николай задохнулся, выпустил её и, шатаясь, потирая руками сдавленное горло, слышал её трезвый, строгий шёпот:
– Экой бешеный! Что ты это? В такой день – там покойник, а ты…
– Сама ты – покойник, – пробормотал он в отчаянии и в стыде, что она одолела его. – Все вы тут покойники!
Оправляя раздёрганную рубаху и следя за ним одним глазом, она говорила, глубоко вздыхая:
– Миленькой, ведь и я не железная, ведь я мучусь тоже, а ты меня горячишь в такое время! Надобно потерпеть до свадьбы!
– А может, и не будет свадьбы-то? – неожиданно сорвалось у него, и, тотчас