– А Совка мне прямо говорит: «Плохо живёшь!» – «Плохо?» – «Ну, да: ни волк, ни свинья…» – «А – как надо жить, дура?» – «Не знаю, говорит, сам догадайся! Ты – умный, ты напрасно притворяешься, можешь догадаться…» Вот это – правда. Не так – правда, не знаю как – правда!.. А вы…
Матерно выругавшись, он заговорил более оживлённо:
– Я её зову – Сова. Днём она вовсе слепая дура… положим, и ночью тоже дура… только ночью у неё… смелость есть…
Он засмеялся тихонько, – в этом смехе мне почудилась ласковость, с которой он говорил свиньям: «Отшельнички мои, шельмочки…»
– Держу трёх, – продолжал он, – одна для плотской забавы – Надька кудрявая. Распутная – без меры! Будто бы всего боится, а ничего не боится, – нет в ней ни страха, ни совести, одна жадность. Пиявка. Святого с толку собьёт. Курочкина у меня – для ума. Её иначе и назвать нельзя, имя ей – Глашка, Глафира, а надо звать – Курочкина… не подходит иначе! Я её дразнить люблю: «Сколько, говорю, ни молись и ни жги лампад, а черти тебя ожидают!» Боится она чертей, смерти боится! Промышляет осторожно фальшивой деньгой – намедни сдала мне трёшницу слепую, а ещё раньше – пятёрку. «Откуда?» Говорит – подсунули. Врёт – просто она сдатчица в шайке какой-нибудь, менялой служит, за процент. Умная баба, хитрая. Скушно с ней, если не взворошить её… ну, тогда она так взовьётся, что и мне бывает страшновато… Она – человека удушить может. Подушкой. Обязательно – подушкой! А, удушив, помолится: «Господи, прости, помилуй!» Это – верно!
Чем-то едко раздражающим веяло от всей его безобразной фигуры, щедро освещённой огнём, лизавшим её всё бойчее и жарче. Он повёртывался от жары, потел, и от него исходили душные, жирные запахи, как от помойной ямы в знойный день. Хотелось крепко обругать его, ударить, рассердить этого человека, чтоб он заговорил иначе, но в то же время он заставлял внимательно слушать именно эти терпкие, пряные речи, – они сочились бесстыдством, но была в них тоска о чём-то…
– Все врут: дураки – по глупости, умные – из хитрости, а Совка говорит правду… она её говорит… не для пользы своей… и не для души… какая там душа? Просто – хочет и говорит. Слышал я – студенты правду любят… ходил по трактирам, где они пьянствуют… ничего нет, враки это… просто – пьяницы – пьют… да…
Он бормотал, уже не обращая на меня внимания, как будто забыв, что я сижу бок о бок с ним:
– Иному человеку правда… вроде бы он в барыню влюбился самого высокого происхождения… всего один раз и видел, а влюбился на всю жизнь… и никак до неё не достичь… словно во сне привиделось…
Было трудно понять: пьян хозяин или трезв, но – болен? Он тяжело шевелил языком и губами, точно не мог размять надуманные им жёсткие слова. В этот раз он был особенно неприятен, и, сквозь дрёму глядя в печь, я перестал слушать его мурлыкающий голос.
Дрова были сырые, горели натужно, шипя и выпуская кипучую слюну, обильный, сизый дым. Жёлто- красный огонь трепетно обнимал толстые плахи и злился, змеиными языками лизал кирпич низкого свода, изгибаясь, тянулся к челу, а дым гасил его, – такой густой, тяжёлый дым…
– Грохало!
– Что?
– Знаешь, чем ты меня удивил?
– Говорили вы.
– Да…
Он помолчал и нищенским голосом вытянул:
– Ка-акое же тебе дело, что я простужусь, помру! Это ты… не подумав сказал, для шутки!
– Шли бы вы спать…
Он захихикал, покачивая головою, и тем же плачущим голосом выговорил:
– Я ему добра хочу, а он меня – гонит…
Впервые слышал я из его уст слово – добро, мне захотелось испытать искренность настроения хозяина, и я предложил:
– Вы бы вот Яшутке добра пожелали.
Хозяин замолчал, тяжело приподняв плечи.
Дня за два перед этой беседой в крендельную явился Бубенчик, гладко остриженный, чистенький, весь прозрачный, как его глаза, ещё более прояснившиеся в больнице. Пёстрое личико похудело, нос вздёрнулся ещё выше, мальчик мечтательно улыбался и ходил по мастерским какими-то особенными шагами, точно собираясь соскочить с земли. Боялся испачкать новую рубаху и, видимо, конфузясь своих чистых рук, всё прятал их в карманы штанов из чёртовой кожи – новых же.
– Кто это тебя женихом таким нарядил? – спрашивали крендельщики.
– Июлия Иванна, – слабым, милым голосом отвечал он, останавливаясь там, где застиг его вопрос, вынимал из кармана левую руку и, помахивая ею, рассказывал:
– Доктолиха, полковникова дочь; отцу ейному тулки ногу отлубили, аж до колена, видел я и его, так он – лысый совсем и ко всему говолит – пустяки.
И восторженно восклицал:
– Вот так холошо, блатцы, в больнице-то, ай-ай! Чистота-а!
– А что у тебя в правой руке?
– Ничего! – испуганно округляя глаза, ответил он.
– Врёшь! Показывай!
Он сконфузился, искривился весь, засунув руку ещё глубже в карман и опустив плечо, это заинтересовало ребят, и они решили обыскать его: схватили, смяли и вытащили из кармана новенький двугривенный и финифтяный маленький образок – богородица с младенцем. Монету тотчас же отдали Якову, а образ стал переходить из рук в руки, – сначала мальчик, напряжённо улыбаясь, всё протягивал за ним маленькую ручонку, потом нахмурился, завял, а когда солдат Милов протянул ему образок, – Яшутка небрежно сунул его в карман и куда-то исчез. После ужина он пришёл ко мне унылый, измятый, уже запачканный тестом, осыпанный мукою, но – не похожий на прежнего весельчака.
– Ну, покажи мне подарок-то!
Он отвёл в сторону синие глаза:
– Нет его у меня…
– А где?
– Потелял…
– Да ну?
Яков вздохнул.
– Как это?
– Блосил я его, – тихо сказал он.
Я не поверил, но он, заметив это, перекрестился, говоря:
– Вот – ей-богу! Я тебе не совлу. В печку блосил… он закипел-закипел, как смола, и – сголел!
Мальчик вдруг всхлипнул и ткнулся головою в бок мне, говоря сквозь слёзы:
– Сволочи… хватают все, тоже… Солдат её пальцем ковылял… отколупнул с боку кусочек… чолт поганый. Июлия Иванна дала мне её, так – поцеловала спелва… и меня… «Вот тебе, говолит, – на! Это… тебе… годится…»
Он так разрыдался, что я долго не мог успокоить его, а не хотелось, чтоб крендельщики видели эти слёзы и поняли их обидный смысл…
– А что – Яшка? – неожиданно спросил хозяин.
– Слаб он очень и в крендельной не работник. Вы бы вот – в мальчики его, в магазин.
Хозяин подумал, пожевал губами и равнодушно сказал:
– Ежели слаб – не годится в магазин. Холодно там, простудится… да и Гараська забьёт. Его надо к Совке в отделение… неряха она, пыль у неё, грязь, вот и пускай он там порадеет… Не трудно…
Заглянув в печь на золотую кучу углей, он стал вылезать из приямка.
– Загребай жар, пора!
Я засунул в печь длинную кочергу, а сверху, на голову мне, упали лениво и скучно сказанные хозяйские слова:
– Глупцовый ты человек! Около тебя счастье ходит, а ты… эх, черти, черти!.. Куда вас?