– Чья нога?
– Ваша.
– Врёшь! Я – чей?
– Семёнов…
– Врёшь!
– Божий.
– Ага-а!
Хозяин приподнял ногу и, топнув по луже, обрызгал себе грязью и грудь и лицо.
– Егорушка, – заныла старуха; грозя пальцем, Егор сказал:
– Мамаша, – я против хозяина не могу-у…
А хозяин, мигая глазами и не стирая грязь с лица, спрашивал:
– Егор! Волос – не упадёт?..
– Не может… без воли божией…
– Дай сюда…
Егор наклонил под руки ему свою большую лохматую голову, а хозяин, вцепившись в кудрявые пасмы казака, выдернул из них несколько волос, посмотрел их на свет и протянул руку Егору:
– Спрячь… Чтоб не упали…
Счистив осторожно вырванные волосы с толстых пальцев хозяина, Егор скатал их ладонями в шарик и спрятал в карман цветистого жилета. Как всегда, лицо его деревянно и глаза мертвы, только осторожные и всё-таки неверные движения давали понять, что он сильно пьян.
– Береги, – бормотал хозяин, помахивая рукою. – За всё – спросится… за каждый волос…
Должно быть, всё это они уже не однажды делали – было в их движениях что-то заученное. Хозяйка смотрела равнодушно, только губы её, чёрные и сухие, всё время шевелились.
– Пой! – вдруг взвизгнул хозяин.
Егор заломил шапку на затылок, сделал страшное лицо и, плотно усевшись рядом с хозяином, засипел пропитым басом:
Вота донские…
Хозяин вытянул руку вперёд, сложив пальцы горстью, точно милостыню прося.
Эх и гребенские, ой да молодые казаки…
Хозяин завыл, вскинув голову, и его слепое, дикое лицо облилось обильными слезами, точно начало таять.
Во время одного из таких концертов Осип, стоявший в сенях рядом со мною, спросил тихонько:
– Видал?
– Ну?
Он смотрел на меня и жалобно улыбался неясной, дрожащей улыбкой, – за последнее время он сильно похудел и монгольские глаза его как будто выросли.
– Что ты?
Осип навалился на меня и прошептал в ухо мне:
– Богатый, а? Счастье? Вот те и счастье! Попомни…
Пока хозяин пил, Сашка метался по мастерским, тоже как охмелённый: глаза беспокойно сверкают, руки болтаются, точно сломанные, и над потным лбом дрожат рыжие кудри. Все в мастерских открыто говорят о Сашкином воровстве и встречают его одобрительными улыбками.
Кузин нараспев выхваливает приказчика сладкими словами:
– Ох, да и орёл же у нас Лександра Петров, ой, да и высоко ему летать назначено…
Воруют все, кому сподручно, и делается это играючи, – всё уворованное немедля идёт на пропой, все три мастерские живут во хмелю. Мальчишки, бегая в кабак за водкой, набивают пазухи кренделями и где-то выменивают их на леденцы.
– А скоро вы эдак-то разорите Семёнова, – говорю я Цыгану; он отрицательно мотает красивой головой:
– Ему, брат, каждый рубль, обернувшись раз, тридцать шесть копеек барыша даёт…
Он говорит это так, как будто ему совершенно точно известен оборот хозяйского капитала.
Я – смеюсь. Пашка неодобрительно морщится:
– Всего тебе жалко… как это ты можешь?
– Не то что жалко мне, а плохо понимаю я путаницу эту…
– Путаницу и нельзя понять, – вставляет Шатунов; вся мастерская внимательно прислушивается к разговору.
– Хвалите вы хозяина за ловкость, с которой он – вашей же работой – поставил заведение, и сами же зорите дело во всю мочь…
Несколько голосов сразу отвечают:
– Разоришь его, как же!
– Лежит каравай, – кусай, не зевай!
– Нам только и вздохнуть, поколе он пьянствует…
Мои речи тотчас становятся известны Сашке, он влетает в пекарню, стройный, тонкий, в сером пиджаке и, оскалив зубы, орёт:
– На моё место метишь? Нет, погоди, хитёр, да молод…
Все жадно смотрят, ожидая драки, но хотя Сашка и резв, – он осторожен, да мы с ним уже «схлеснулись» однажды: надоел он мне мелкими придирками, укусами комариными, и однажды я заявил ему, что побью, если он не оставит меня в покое. Дело было в праздник, вечером, на дворе, все ребята разошлись кто куда, и мы с ним – одни.
– Давай! – сказал он, сбрасывая пиджак на снег и закатывая рукава рубахи. – Господи благослови! Только – по бокам! По роже – ни-ни! Рожа мне необходима для магазина, ты сам понимаешь…
Будучи побеждён, Сашка попросил меня:
– Ты, милейший человек, не говори никому, что сильнее меня, – уж я тебя прошу о том! Ты здесь лицо временное, мимо проходящее, а мне с людьми этими – жить! Понял? Ну, вот! За это – спасибо! Пойдём ко мне, чайку попить…
За чаем в его каморке он воодушевлённо говорил хорошо подобранными словами:
– Милейший человек, – конечно, это совершенно так, что на руку я будто бы не чист – если рассуждать просто, но – ежели взойти внутрь всех обстоятельств? – И, наклоняясь ко мне через стол, сверкая обиженными глазами, он доказывал, точно песню пел:
– Хуже я Семёнова, глупее его? Я ж его моложе, я ж красивый, я ж ловкий… да вы дайте мне за что ухватиться зубом, дайте ж мне хоша бы малое дело в руки, я тотчас всплыву наверх, я так крылья разверну – ахнешь, залюбуешься! При моей красоте лица и корпуса – могу я жениться на вдове с капиталом, а? И даже на девице с приданым, – отчего это недостойно меня? Я могу сотни народа кормить, а – что такое Семёнов? Даже противно смотреть… некоторый сухопутный сом: ему бы жить в омуте, а он – в комнате! Чудище!
Он тоненько свистнул, сложив трубочкой красные, жадные губы.
– Эх, милачок! Архерей живёт честно, так ведь всем известно – ему и нудно, и скушно, и плоть непослушна… Ты – Ложкина, писаря из полиции, – знаешь? Это его сочинение: «Рацея про архерея», – поучительный человек, хотя и безумный пьяница. Там, в рацее у него, дьячок прямо говорит:
Нет, владыко, ты не прав.
Нельзя прожить, не украв!..
Это ловкое, стройное тело с рыжей головой напоминало мне древние стрелы, – обмотанная смоляной паклей и зажжённая, летит в тёмной ночи стрела на чьё-то горе и разор.
Теперь, во дни хозяйского запоя, Сашка особенно разгорелся, – противно, но и любопытно наблюдать, как он летает, ловя рубли, точно ястреб мелких пташек.
– Острожные дела пошли, – гудел в ухо мне Шатунов, – держись подале, абы не затянуло как…
Он относился ко мне всё более внимательно и, можно сказать, даже ухаживал за мною, словно за слабосильным, – то принесёт мне муки или дров, то предложит замесить тесто.
– Это – зачем?