– Двадцать рублей до троицы – хоть?
– Нет.
– Двадцать пять? Ну? Будут деньги – будут девки… – всё будет!
Хотелось что-то сказать ему, чтоб он понял, как невозможно нам жить рядом, в одном деле, но я не находил нужных слов и смущался под его тяжёлым, ожидающим и неверящим взглядом.
– Оставь человека, – сказала Софья, накладывая в чашку сахар; хозяин качнул головою:
– Что ты это сколько сахару жрёшь?
– Тебе – жалко?
– Вредно для здоровья, лошадь! И так вон пухнешь вся… Ну, что ж? Стало быть, не сошлись мы. Окончательно ты против меня?
– Я хочу расчёт просить…
– Н-да… уж, конешно! – задумчиво барабаня пальцами, сказал он. – Так… так! Честь – предложена, от убытка бог избавил. Ты – пей чай-то, пей… Сошлись без радости, разошлись без драки…
Долго и молча пили чай. Сытым голубем курлыкал самовар, а форточка ныла, точно старуха нищая. Софья, глядя в чашку, задумчиво улыбалась.
Неожиданно и снова весёлым голосом хозяин спросил её:
– О чём думаешь, Совка? Ну, ври сразу!
Она испуганно вздрогнула, потом, вздохнув и выговаривая слова, точно тяжело больная – вяло, бесцветно и с трудом, – сказала что-то странное, на всю жизнь гвоздём вошедшее в память мне:
– А вот думаю – надобно бы после венца жениха с невестой на ночь в церковь запирать одних- одинёшеньких, вот бы…
– Тьфу! – сердито плюнул хозяин. – Ну – и вывезет же…
– Да-а, – протянула она, сдвигая брови, – небойсь, тогда бы крепче было… тогда бы вы, подлецы…
Хозяин приподнялся, сильно толкнув стол:
– Перестань! Опять ты про это…
Она замолчала, поправляя сдвинутую толчком посуду. Я встал.
– Ну, иди! – хмуро сказал хозяин. – Иди. Что ж!
На улице, всё ещё окутанной туманом, стены домов сочились мутными слезами. Не спеша, одиноко плутали в сырой мгле тёмные фигуры людей. Где-то работают кузнецы, – мерно стучат два молота, точно спрашивая: «Это – люди? Это – жизнь?»
Расчёт я взял в субботу, а утром воскресенья ребята устроили мне проводы: в грязненьком, но уютном трактире собрались Шатунов, Артём, Цыган, тихий Лаптев, солдат, варщик Никита и Ванок Уланов в люстриновых – навыпуск – брюках за девять гривен и в отчаянно пёстром жилете со стеклянными пуговицами поверх новой рубахи розового ситца. Новизна и пестрота костюма погасила наглый блеск его бесстыжих глаз, маленькое старческое личико сделалось ничтожным, в движениях явилась пугливая осторожность, как будто он всё время боялся, что костюм у него лопнет или кто-нибудь подойдёт и снимет жилет с его узкой груди.
Накануне все мылись в бане, а сегодня смазали волосы маслом, и это придало им праздничный блеск.
Цыган распоряжался угощением, купечески покрикивая:
– Услужающий, – кипяточку!
Пили чай и, одновременно, водку, отчего все быстро, но мягко и не шумно пьянели, – Лаптев прижимался ко мне плечом и, прижимая меня к стене, уговаривал:
– Ты нам – ахни, напоследях, слово… очень нуждаемся мы в слове, видишь ты… прямое, верное слово!..
А Шатунов, сидя против меня, опустил глаза под стол и объяснял Никите:
– Человек – вещь проходящая…
– Где идти, – печально вздыхал варщик, – как идти…
На меня смотрели так, что я смущался и мне было очень грустно – точно я уезжал далеко куда-то и никогда уже не увижу этих людей, сегодня странно близких мне и приятных.
– Ведь я – здесь, в городе остаюсь, – неоднократно напоминал я им, – видаться будем…
Но Цыган, встряхивая чёрными кудрями и заботливо следя, чтоб чай, разливаемый им, был у всех одной крепости, – говорил, понижая звонкий голос:
– Хоша и остаёшься ты в городе, а всё-таки теперь не наших клопов кормить будешь.
Тихонько и ласково усмехаясь, Артюшка пояснил:
– Теперь ты не нашей песни слово…
В трактире было тепло, вкусно щекотал ноздри сытный запах, дымок махорки колебался тонким синим облаком. В углу открыто окно, и, покачивая лиловые серёжки фуксии, шевеля остренькие листы растения, с улицы свободно втекал хмельной шум ясного весеннего дня.
На стене, против меня, висели стенные часы, устало опустив неподвижный маятник, их тёмный циферблат – без стрелок – был похож на широкое лицо Шатунова, сегодня – напряжённое более, чем всегда.
– Человек, говорю, – дело проходящее, – настойчиво повторял он. – Идёт человек и – проходит…
Лицо у него побурело, и глаза, улыбнувшись остро, – ласково прикрылись:
– Люблю я, у ворот вечером сидя, на людей глядеть: идут, идут неизвестные люди неизвестно куда… а может, который… хорошую душу питает в себе. Дай им, господи, – всего!
Из-под ресниц его выступили пьяные маленькие слёзы и тотчас исчезли, точно сразу высохли на разгоревшемся лице, – глухим голосом он повторил:
– Всего им, от всех щедрот, подай господи! А мы теперь выпьем за дружбу, за любовь-знакомство!
Выпили и все смачно перецеловались, едва не свалив стол с посудой. У меня в груди – соловьи пели, и любил я всех этих людей до боли в сердце. Цыган поправил усы – кстати стёр с губ остренькую усмешку, – и тоже сказал речь:
– Мать честная, до чего, иной раз, братцы, славно душа играет, чисто – гусли мордовские! Намедни, когда все столь дружно взялись против Семёнова, и сегодня, вот – сейчас… Что можно сделать, а? Прямо – вижу я себя благородным человеком и – шабаш!
Барин-господин, ей-богу! И не могу никому вершка уступить! Говори мне что хошь, какую хошь правду, – нисколько не обижусь. Ругай: «Пашка – вор, подлец!» Не приму… не поверю! Оттого и не осержусь, что не поверю! И – знаю способ жизни… Осип – про людей – это верно! Я, брат, так про тебя думал, что ты – тёмного ума человек, а ты – нет! Ты – верно сказал: мы все – люди достойные…
Варщик Никита тихонько и грустно сказал первые слова свои в это утро:
– Все – очень несчастные…
Но в общем говоре, весёлом и дружном, эти слова остались незамеченными, как незаметен был среди людей и сам человек, сказавший их: уже пьяненький, он сидел в полудремоте, глаза его погасли, больное, угловатое лицо напоминало увядший лист клёна.
– Сила – в дружбе, – говорил Лаптев Артёму.
Шатунов говорил мне:
– И слушай слова, подбирай – не сойдутся ли в стих?
– А как я узнаю, что сошлись?
– Узнаешь!
– А ежели сложатся, да не в тот стих?
– Не в тот?
Осип подозрительно оглянул меня, подумал и сказал:
– Иного – не может быть! На счастье для всех – стих один, другого нет!
– Да я-то как узнаю, что это он?
Опустив глаза, он таинственно шепнул:
– Увидишь! Это – все увидят, сразу!
Ванок вертелся на стуле и, обегая разгоревшимися глазами трактир, уже тесно и шумно набитый людьми,- стонал:
– Эх, и запеть бы теперь… запеть!