как на перилах, вопросительно уставился на Примата и на табличку.
— Автобус не уехал еще? — открыв дверцу, спросил его Примат.
— Успеваете, — ответил тот, — проводи, — кивнул он второму, так же запаянному и автоматистому товарищу. А товарищей таких — несколько.
Второй запаянный залез в кабину, открылись ворота, и машина въехала на так отличную от всей остальной земной тверди авиатерриторию. Они подъехали к небольшому и чем-то действительно напоминающему летающий автобус самолету. Наверное, потому что поршневой — черные следы выхлопов двигателей подчеркнули его сегодняшнее предназначение.
А у задранного хвоста и открытого люка — запрещенный на аэродроме перекур, и Примат знает, что это его попутчики — такие же, как и он, сопровождающие. Он поздоровался, отказался от сигареты, выгрузили тяжелый, в двести заявленных килограммов, обшитый досками цинк, затащили в самолет, а там таких с десяток — все строго, все по весу. Помолчали, поболтали.
— Последний? — спросил вынырнувший из ниоткуда летчик, и не получив ответа, полез внутрь, по- видимому — считать.
— Последний, — через некоторое время объявил он, — поехали.
Все очень просто: похожий на автобус самолет, летчик-счетовод, покурка, и пожав мичудрилу Павианову руку, Примат отправился в полет.
22. Тринадцатый день на планете обезьянн. Второй день диалогов.
— Когда мне было лет четырнадцать, ну, может быть, пятнадцать, мы с подружкой заманивали сюда, во двор, клеящихся к нам матросиков. Они нас провожали, а во дворе их ждали наши друзья и дрались с ними. Представляешь? У меня было хулиганское детство.
— Ты и меня хочешь заманить и отдубасить?
— Кто кого заманивает?
Они легко, и кажется, давным-давно на 'ты', тем более в гевронском языке нет деления на 'ты' и 'вы', и Мак воспользовался этим. И был оправдан — ведь молниеносность принятия подспудных и разумных решений мелькнула и прошла, предопределив шаги в настоящем и поступки в будущем. Так что 'ты' есть 'ты', быстро и легко.
— А ты опасная обезьянна, — припомнил в паузе разговор с Бобом о вредоносных для гевронов русбандских осколках Мак.
— И не только для себя, — согласилась Шимпанзун, — не забывай об этом. Ты что-то хотел мне сказать?
— Вчера вечером прилетела Гибне Гибнсен.
— Наши тоже скоро будут. Друг одного из моих сослуживцев там, так что он, а значит и я знаю почти все и почти сразу. Твоя служба новостей не была необходимостью.
— Значит, ты меня не просто терпишь?
— Не делай скоропалительных выводов, мучачос, — остудила пыл гевронца Шимпанзун.
Они вышли на площадь, ту самую, где так много колясочных мам и где стоит цветочный ларек. Ларек попался ей на глаза, но молниеносность решений, мигнув охранной сигнализацией, мягко закрыла нужные двери.
— Меня удивляет другое, — посмотрев вслед за ней на ларек, продолжил Мак, — почему ты все узнаешь у сослуживца или у меня, а не от Примата? Он тебе что, не звонит?
В ответ Шимпанзун коснулась кончика своего носа, напоминая резвому гевронцу о соотношении длины и любопытства. В ответ геврон, подчиняясь старомодным русбандским условностям и не подозревая о значении белого цвета, купил-таки в ларьке всегда готовую к продаже розу.
— Видишь ли, Шимпанзун, — отдав розу, слава богу, не белую, официально произнес он, — я думаю, что это не только твое дело.
И, не услышав ответа в течение национальной паузы, добавил:
— Через два дня Гибне возвращается домой, понимаешь? Так вот — я не поеду.
— Мне нужно увидеться с Приматом, — шагая в настоящем, приостановила свое движение в гевронское будущее Шимпанзун, — сейчас это главное. А ты поступай так, как считаешь нужным. Подсказок не будет.
— Договорились, — чувствуя себя полным иностранцем, поставил тем не менее смелую точку в обсуждении правил передвижения Мак.
— Договорились, — согласилась и Шимпанзун, однако немного помолчав, добавила:
— Помнишь, когда ты в первый раз позвонил мне, то трубку сняли, но не ответили?
— Помню, — сразу же откликнулся Мак, — тогда я понял, что попал именно к тебе.
— В тот день, в тот вечер, был еще один звонок, — все так же шагая в настоящем, но еще не избавившись от прошлого, так мешающего движению в будущее, продолжила она, — только на этот раз я ничего не услышала. Мне нужно увидеть Примата.
— Хорошо, — вздохнул длинным вздохом по-прежнему полный в этой, непонятной для него ситуации, иностранец Мак Какерсен, — и ты поступай так, как считаешь нужным.
23. Четырнадцатый день на планете обезьянн.
Мичурина похоронили, как полагается, с почестями, то есть с оркестром из дюжины мундиров из местной инженерной части, с прощальным залпом из шести автоматов из той же части, и с Последним Пуском. В общем, все как заведено у обезьянн в таких, нередких в последнее время случаях — гибели обезьянна в дриле, то есть в бою. Родители Мичурина настояли на отпевании — относительно новом или хорошо забытом старом обряде для постимперских русбандов. Не очень-то набожных и плохо разбирающихся в церковных правилах, но потянувшихся к недавно обретенному или попятившихся к не так давно потерянному богу.
По этим правилам отпевание назначили в шестнадцать — загадочное число из легенд и преданий. Если им верить, то именно в это время, время перехода дня в вечер и случались чудеса воскрешений. Бывало, как говорят предания, на шестнадцатой минуте после шестнадцати погибшие в битвах прошлого воины вдруг оживали и выходили из своих могил. Но то, как погиб Мичурин, есть ли в этом доблесть? Так Примат впервые в жизни оказался в церкви.
Церковь расположилась на живописной возвышенности, над обширным, убегающим от ее пологих склонов промышленным районом и над кладбищем между склоном и рекой. Все продумано и очень удобно, но это удобство с самого начала и покоробило. Да и церковь, издали красивая, при ближайшем рассмотрении выдала огрехи — ее построили недавно, и судя по кирпичной кладке — небрежно. Видимо каменщикам было безразлично, что строить — церковь или кочегарку. А при строительстве, наверное, еще и приворовывали неслабо. И он не ошибся в подозрении — попы и приход оказались вполне соотносимы с серым кирпичом большого, но бездушного, на его взгляд, храма.
Мичурин лежал в закрытом гробу, в центре гулкого и полутемного зала. Темнота — тоже продуманность, чтобы были видны витражи и свечи, золото окладов и блеск одежд поющего священные тексты служителя. Ну а гулкость, как известно, зарождаясь в пустоте, часто превращается в торжественность.
Однако служитель опоздал! Прошло чудесное время между шестнадцатью и шестнадцатью, родственники молча зажгли свечи, не обращая внимания на советы служек, что мол, огни должны гореть только во время Последней Песни. Чуда воскрешения не произошло, а вот гроб в середине зала, как магнит, притягивал взоры и тела любопытной и неслишком образованной паствы. То есть прохожих, по случаю поверивших в бога и теперь с энтузиазмом растаскивающих освященную по какому-то поводу воду — из железной бочки, стоящей тут же, в зале, у стены. Резвые неофиты, или, как их там, прозелиты, расталкивая родственников умершего, пробирались, а лучше сказать — пробивались к самому гробу и, удовлетворив свое, несомненно божественное любопытство: 'Что?' 'Почем?' 'Ненужно!', бодро отправлялись к бочке со святой водой — греметь там алюминиевыми бидонами и пластиковыми бутылками. Паства есть, а где же пастырь?