вступились за монаха? И не агент он вообще. А простой сирота. Кин упоминал, что то были монахи. Не могли же они ни с того, ни с сего покинуть монастырь ради какого-то агента, да еще американского. Не те они субъекты. Да и не люди они вообще. Mы занимаемся по два-три часа, да и то не каждый день… А монахи каждый день, целый день и всю жизнь. Нам ли с ними ровняться в искусстве поражения себе подобных? Они тигра один на один валят. После гибели У Чиня следовало бы пристальней присмотреться к монастырю. Стоило сначала проверить обитель, поколебать ее, а там пробовать на агента. Но поступили, щупая только свои мышцы. В результате, матери детей своих отказываются приводить в наши школы. Против монахов можно действовать только оружием. Но кто даст его нам? После У Чиня сохранились кое-какие бумаги, но Сан молчал, скрыл правду про монастырь. Почему? Пусть это лихорадит его совесть, но я продолжу. Это они выступили за своего воспитанника. Они благородны, но не уступчивы. Мы, противники, вынуждены это признать. Монахи жертвовали моментом, не трогали наших ребят, пока не поняли, что побоища не избежать. Но это прошлое. Жуткие опасения вызывает во мне сам монастырь. Никто не ведает, какие колдовские мысли бродят в их головах. При нашем сегодняшнем мастерстве вряд ли что спасет наши души от мести. Они сильнее нас, организованнее. Неизвестно, кто еще может быть их союзником в тех диких горах. Хочу напомнить: раз они осмелились выступить против спецслужб, значит что-то имеют, что-то знают. Тридцать школ по два представителя. Каждый подумай, пока голова еще не слаба. Слыхал я от людей сведущих: монастыри очень мстительны. А хватка у них мертвая. Помните кисть У Чиня? Но он немного пожил в монастырях. А там дьяволы в людском облике. И вендетту они ведут годами. Что нам остается? Поэтому я предлагаю, если подвернется случай, уничтожить их, но с помощью оружия. А пока заниматься более легкими делами.
Не громкое, но устойчивое одобрение прошло по залу. Согласительные кивки и выкрики нестройными голосами наполняли помещение, усиливаясь и возвышаясь.
— Сейчас голосованием должно быть решено, какие действия нам предпринимать и кто должен стать старшим среди школ.
— Ты будь старшим!.. Готовь все сам! — смело неслось со всех рядов. Поддерживающие голоса крепли. Через несколько секунд уже весь зал скандировал одно. Главенство было быстро решено в пользу Хитрого Лао.
Сан сидел подавленный. Он понимал: Лао, используя неудачу, отодвинул его на задний план. Придется все снова начинать сначала. «Что ж, — со злобой, светящейся в прикрытых глазах, думал он про себя, — не все слова еще сказаны, не все дела сделаны. А жизнь? Она с глубокими волчьими ямами, с крепко воткнутыми, остро заточенными ужасными кольями. Дайте время. Ваши краснобайские языки я самолично прибью на стене своей комнаты. Каяться будете. Остерегайтесь — власти уподобившиеся. Будущее тленно, неизвестно».
Скоро зал опустел.
Быстрая рука легла на плечо Сана. Он жалобно поднял голову. Стоял брат Фан. Жестом показал идти домой.
Сан тяжело поднялся. Тело стало какое-то не его: скованное, неестественное. Неожиданно для себя спросил:
— Лао один ходит?
— Нет, — резко, поняв смысл, отрубил брат.
— Хитрый. И коварный. Я еще удивлялся, чего он не лез в старшинство первый раз. А он на тебе. Подсадил. Поймал момент. Сволочь. Надо мне научиться держать время в руках. Чувствовать момент. Но как это трудно, когда хочется схватить врага за глотку и медленно-медленно душить. Чтобы хрипел, чтобы визжал, чтобы извивался, корчился в твоих руках. Тяжелая пытка — бездействие. Но Лао прав: готовиться нужно серьезней. Иначе мгла небытия спешно накроет наши головы.
Обиженно, удрученно шел Сан за братом домой, строя мстительные планы. Темень ночи плотно укутывала их от постороннего глаза, растворяла в сгущавшейся краске липкой черноты.
Глава вторая
Громоздкий, обитый ржавой колючей проволокой, небрежно сколоченный ящик из старых заборных досок.
В отдалении почтительно стоит группа старейшин «Ба гуа» — «Восемь триграмм». Серые лица с гладко бритыми головами серьезны и соболезнующе молчаливы. Легкое дуновение ветра слегка колышет пучки волос, оставленные на самых макушках и собранные тонкими нитками.
С другой стороны старейшины «Син и» — «Направленной воли».
— Не верю я, — гневно шипел Ван, — на чьей бы территории мы ни находились, притеснения никому не создавали. «Черный лотос» не имел права поднимать руку на человека. Для них он не представлял опасности. Не верю, что в ящике лежит Мун. В письмо не верю, — с последними словами он подошел к праховой урне. — Hаш ученик, воспитанник. Совсем молодой, но какой воли. Нельзя прощать. Его душа взывает к нам. Выкорчевать гнусное племя катов.
— Будет, Ван. Сейчас явится Карающий Глаз. Он знал Муна в лицо. «Черный лотос» переступил границу дозволенного. Эта черта будет для него краем бездны. — Патриарх подошел, обошел ящик, посмотрел сверху брезгливо на удушенный труп Хун Гуна «Черного лотоса». Взял письмо, неторопливо почитал, продолжил: — Конечно, эта красивая бумажка с отменными иероглифами ничего не стоит, хотя и дорогая. Но на что они надеются, употребляя обороты речи старых времен? Послушай, Ван, тебе это должно дать что-нибудь для размышлений. — Пат негромко, но внятно перечитывал:
— «Я, последняя подметка со стороны крайнего и хилого умишком, недостойного отпрыска сей поверхности, называемой землей жизни, осмеливаюсь писать вам, ибо поклявшийся, будь он десять тысяч раз проклят, все же есть раскаявшийся. Ибо он внял ничтожности как своих деяний, так и тех опрометчивых дел, что выпали на долю его пакостного существования. Вам пишу я, Князья Света и Тьмы, к вам обращаюсь, к вам взываю: убого и поклонно замаливаю тот, изъеденный думами миг, который искусил меня во мне, возбудил низменные чувства, не оградил скаредные остатки мысли, что называются разумом, и выпустил на простор пагубных действий те пороки низменного, которые испокон веков презирались людьми достойными и высокими. Не тронутый ничьим властным словом гнева, я упился своим могуществом и от этого принес людям премного черной неблагодарности, обиды и горечи. И нет прощения ни мне, ни плоти моей, состоящей из отходов человеческого бытия. Какой шайтан злобный засел червем в мой нерв? Какими помыслами упивался он, управляя волей моей во слад себе и во вред ближнему. О, проклятья на мою голову! Как я мог не упросить мальчика рассказать, понять его? Что снизошло на меня, когда мои гнусные уста изрыгали вонь и гадость, не приносили ни слову, ни мысли покой, благословение живым моментом бытия? Мгновение страха засело занозой во мне, и, пытаясь оградить свою плоть от бедствий, предоставил достойному отроку самому уйти гордо из жизни. Велик он был в свои последние мгновения. Он по праву принадлежит тем, последователем коих является. Сей отрок верил, что отцы его постоят за него. Его воля, его дух до последней секунды существования вызывали во мне величие стойкости, каковой до сего момента видеть не приходилось. Сам я всю жизнь лизал стопы людей возвысившихся, и мне целовали стопы все, кто не достиг высот моего положения. И только сей отрок не убоялся судной минуты, остался верен себе, своим отцам, своей истине. Почтенные и высокие Князья, не мне читать вам исповеди. Вам, которые истину возносят до небес, и плоть, сорвавшуюся с уз бытия, восстанавливают на свое исконно вечное место. Не мне, смердящей прогнили, просить у вас покаяния и прощения, ибо месть ваша и гнев ваш не имеют границ. Ни в чем не повинный отрок лишился жизни, лишился мысли, лишился зреть мир светлым, таким, как он есть. И я, последний из последних, достоин лишения языка своего картавого, бельм своих завистливых, ушей непонимающих, ума не внемлющего. Янь Ло вершит последнюю точку. «Созидающий вещи»[12] отринет меня от «красного прахом» мира суеты людской. Вы «устремленные в горы»,[13] по-последнему осудите меня. Вы, «святые журавли»,[14] прокляните меня. Ваши «пернатые гости»[15] не встретят по ту сторону Вселенной. Тлен мой иссохнет ни во что, и ждет меня