сказать испуган, услышав самые потаенные мысли императора.
— Могу лишь догадываться, что разговор этот стал для вас одним из чрезвычайнейших моментов…
— Волнение парализовало меня, но я все же нашел в себе силы, чтобы спросить, почему он доверил мне то, что очень походило на государственную тайну. Он приблизился ко мне и с улыбкой сказал: «Потому что вы дешифровщик. Морган де Спаг мне это подтвердил, и я ему доверяю. Его единственная ошибка в том, что он был слишком оптимистичен. Расшифровка должна была произойти раньше. Но я мог терпеливо ждать, и я вернулся. Теперь я перед вами! Я вас вижу, я могу сам о вас судить. Вы и впрямь тот, кто принесет свет. И поскольку у меня больше нет сомнений, поймите, как в настоя-шее время я нуждаюсь в вас…» Я побледнел. У меня дрожали руки. Он протянул мне стакан воды и сел рядом. «Предстоит еще одна битва, — прошептал он, — и я, возможно, сумею победить, если моя судьба будет благоприятствовать этому.
Тогда я возвращусь в Париж, чтобы вновь занять свое место, и вы мне поможете. Вы и я? Только так. Император и вы, дешифровщик, тот, кто еще ребенком брался оспаривать истины, изложенные в Библии. Не возражайте, Сегир, — так о вас говорят. Я знаю, что однажды, как и я, вы перевернете мир.
Судьба, о которой я говорил, наконец-то сблизила нас. Мы навеки связаны…»
Не говорил ли я, что первая беда завоевателя в том, что завоевание преследует его? Карл X и другие продолжали тот же поиск. Гений Наполеона, без сомнения, был уникальным, и Сегир только что это вновь доказал. Я представил себе сцену в Гренобле как некий финал. Я полагал, что Наполеон не думал о будущем, что его встреча с Жаном-Франсуа Шампольоном — всего лишь любопытство, любопытство человека, который, видя, что конец близок, обращается к прошлому в надежде найти там наилучшее в своей жизни. Египет — какое приключение! Сегир, этот хрупкий молодой человек, станет ли он открывателем величайшего секрета прошлого? Я думал, что этим интерес бывшего императора и ограничивается. За неимением бессмертия, он ностальгировал по своей последней славе и не думал ни о чем ином. Но я ошибался. 8 марта 1815 года Наполеон не уступил. Времени? Он об этом еще думал. И обратился к Сегиру.
Итак, Наполеон передал свою мечту Шампольону. Прекрасная тайна скрывалась в письменности фараонов. У подножия пирамид эта мысль осенила генерала. Но тогда у него не было дешифровщика. И вот наконец-то возник Сегир. Требовалось время. Ста коротких дней, вырванных у простых смертных, окажется недостаточно. Через две тысячи дней Наполеон умрет, так и не узнав ответа.[196] И зачем было гнаться за вечностью? Открытие 14 сентября 1822 года не доказало божественного характера египетской письменности.
Возможно, фараоны были богами для тех, кем правили, но этого мало, чтобы установить прямую связь между ними и Словом Божьим. С тех пор надо было придерживаться малозаметного distinguo[197] между божественным и священным. Эта письменность не вела к целому, к альфе и омеге, что лежали в основе мироздания. Таким образом, она принадлежала Богу. И Сегир, казалось, отбросил все гипотезы, что расцветали вокруг этого тезиса.
— Однако, — заметил я, — кто станет утверждать, что письменность открылась полностью?
Шампольон напрягся. Уж не пытаюсь ли я поставить под сомнение его открытие?
— Вы говорите как мои враги! Как англичанин Юнг, который пытался своровать мое открытие!
— Сегир! Перед вами Фарос. Ваш друг, друг Моргана де Спага и Орфея Форжюри. Как можно сомневаться в моей привязанности, моей верности? Не я ли демонстрировал их сотни раз?
— Простите меня, Фарос… Но то, что вы говорите, заставляет думать…
— «Иероглифическая письменность — это очень сложная система, одновременно изобразительная, символическая и фонетическая в одном тексте, в одной фразе, я бы даже сказал, в одном слове». Не ваши ли слова?
— Я и сейчас готов их повторить!
— И я вам верю. Но в ней имеются идеограммы, эти знаки, которые вы называете символическими… Значит, наша интерпретация (наш перевод) этих символов может отличаться от того, что представляли себе фараоны. Не могли ли мы проглядеть истину?
— Не терзайте меня больше, Фарос…
— Я прекращаю! Клянусь вам. Но ответьте мне еще на один вопрос: как вы считаете, письменность фараонов расшифрована полностью?
— Вы это хотите услышать? Хорошо же. Нет. И я думаю об этом непрестанно, соединяя всевозможные гипотезы, с того самого дня, когда я вроде бы нашел решение. Я потратил последние силы в Египте, дабы убедиться, что не ошибся. Вы знаете, что я открыт и искренен. Оставите ли вы меня в покое, если я скажу, что, исследовав тысячи иероглифов, я уверился: в том, что я написал, больше нечего менять? Наш алфавит хорош.
— Помилуйте, Сегир… Ни на секунду ваше открытие не ставится под сомнение. Между тем, согласитесь ли вы, если я добавлю: все то, что вы обнаружили, правильно, но не все еще найдено? Таким образом, мне кажется, можно допустить, что эта письменность еще содержит некую долю тайны…
— Конечно! Нужно еще много времени, чтобы раскрыть смысл всех иероглифов.
— Всех? Но какие-то могут нам и не открыться?
— Возможно, — прошептал он. — Но я вас спрашиваю вновь, теперь уже в последний раз: почему вы меня терзаете?
— Потому что мы оба разделяли одну и ту же мечту, которая очень походила на мечту Наполеона. Потому что, уверяю вас, Морган и Орфей были того же мнения. Письменность фараонов могла бы привести нас к божественному.
Это признание, как мне показалось, его утешило. Однако его недоверие не ослабело.
— Орфей никогда не говорил об этом так ясно…
— Он не хотел на вас давить. Его молчание — еще одна иллюстрация его привязанности к вам. Зачем делиться мечтой столь безумной? Ни к чему усугублять напряжение вашей работы откровениями, кои были всего лишь простой гипотезой. Вы считали, что за вами шпионят, что вам угрожают, окружают заговорами, и я вас понимаю. Как не опасаться, что упорство Наполеона станет известно его врагам? Не в этом ли дело? Сообщать вам о наших надеждах значило бы отягчать и усложнять вашу задачу. Конечно, Орфей не знал, о чем вы говорили с императором. Ах! Если бы вы рассказали ему…
Он поделился бы с вами без колебаний. Но ведь вы скрыли ваш разговор с Наполеоном, не так ли? И кто виновен теперь? Никто, Сегир! Давайте забудем об этом и наконец выпьем! Я умираю от жажды.
Я взял стакан. Он сделал то же самое.
— Вы мне показали, что мы с Орфеем долгие годы находились бок о бок, не зная, что нас преследует одна и та же удивительная мечта… Итак! Мне надо вас поблагодарить, Фарос. Этот разговор был необходим. Теперь я понимаю упрямство Орфея, который никогда не оставлял меня. Он терпел все прихоти и настроения капризного мальчика и не жаловался. Иногда я удивлялся… Отныне мне понятно его терпение. Я согласен. Давайте выпьем за его память! — сказал Сегир.
Официант — на нем все еще красовалась кокарда — подбежал к нашему столу. Революция? Он посмотрел на наши еще полные стаканы, но ничего не сказал. Было очень жарко.
Официант предпочел возвратиться в зал, темный угол которого был заставлен огромными бочками. Мы с Сегиром подписали мирный договор. И я получил ответы. По крайней мере, для первой части моего расследования. Оставалось только расспросить его о ночи расшифровки.
Это деликатное дело требовало такта… Мы подняли стаканы с теплым, ужасно сладким вином, никак не вязавшимся с жарой. Шампольон, казалось, вновь обрел спокойствие. Меня тотчас обуяло желание продолжить приключение. Я повторял себе, что прошел лишь половину пути. Сколько времени мне еще понадобится, чтобы вновь оказаться с ним один на один?
— И последнее, Жан-Франсуа… (Он замер, задержав руку со стаканом в воздухе.) В ночь расшифровки вы поспешили к своему брату Фижаку, чтобы пасть в его руки и провалиться в нечто вроде комы. Как вы можете объяснить тяжесть своего недомогания?