— Волнение. Усталость. Ничего другого я вам сказать не могу…
Я был уверен, что он скрывает от меня главное.
— Подумайте, ведь мы были друзьями, когда вам было всего двенадцать… Остался ли на этой земле человек, которому вы могли бы доверить свои самые сокровенные тайны?
Он выпил вино и поставил стакан. Поднес руки к потному лбу. Когда он заговорил, я вынужден был напрячь слух, до такой степени слаб был его голос:
— Перед тем как я упал, мне показалось, что со мной говорили. Нет! Я сам себе говорил, и это было как в те ночные часы, когда не знаешь толком, спишь ты уже или еще бодрствуешь. Знакомо ли вам это странное состояние, Фарос? Вы вроде бы в этой жизни; вам кажется, что все реально; вы во всем этом принимаете участие. Вы можете даже описать все в мельчайших деталях, до того все настоящее… По крайней мере, так вам мнится, ибо стоит вам открыть глаза, как то, что было столь ясно, столь точно, в единый миг куда-то исчезает. Да, в ту ночь все мое существо говорило мне, что эта письменность — нечто вроде двери, за которой открывается божественное. Я различал звуки, слова, которые не были ни коптскими, ни какими-либо другими, но я их понимал, я их переводил. Озарение… Неслыханное головокружение… Я умирал.
— Ваше недомогание было так серьезно?
— Я не хочу об этом говорить. Я умирал, поверьте мне.
Пять дней я висел между жизнью и смертью. Фижак меня спас. Это все. А остальное?.. Оно потеряно навсегда.
Его триумф скрывал огромное и тайное разочарование. У меня была такая гипотеза. Расшифровка первых иероглифов не дала ему чудесного открытия. Мимолетное видение. И вновь все затянула пелена. Я понимал его усталость. Чем больше он пытался овладеть своим открытием, тем яснее оно говорило, что так и останется большей частью таинственным.
Да, я разделял его растерянность, однако понял, что мой путь верный. Вино показалось мне прелестным, жара — тоже. Я ждал. Мы сидели, объединенные бессловесным соучастием. По-моему, он тоже смаковал этот момент. Его исповедь показала ему, что его близкие разделяют ту же утопию. Его лицо слегка расслабилось. И тогда я счел возможным задать ему последний вопрос, который бился у меня в голове:
— А Египет прогнал призраки, с которыми вы повстречались?
Он улыбнулся, но глаза его были печальны:
— Вы никогда не откажетесь…
— Вы тоже… Итак, вы исчерпали силы в Египте и уверились, что иллюзия, появившаяся в ночь расшифровки, в действительности была…
— А не было ничего, — закончил он. — Я имею в виду истину. Мечта закончилась.
— Хватило напоминания. Драматической развязки, чтобы явилась иная правда…
Его взгляд блуждал. Он хотел было заговорить, и я уже слышал его слова: «Фарос, я не могу закончить вот так. Да, остались идеограммы, таинственная пелена, за которой, возможно, скрыто подлинное лицо фараонов». Но он не сказал ничего. Его взгляд переместился с меня на что-то другое у меня за спиной. Я обернулся. Там стоял Фижак.
— Какая неожиданность! — воскликнул я, с трудом скрывая раздражение.
Фижак размахивал запиской, написанной Сегиром перед уходом из Лувра: «Я с Фаросом. Найдешь нас в пассаже Веро-Додар».
— Вот он я! — вскричал он. — Какая жара! Чтобы рискнуть дойти сюда, потребны очень серьезные тайны…
— Фарос хотел поговорить со мной немедленно, — торопливо пояснил Сегир. Затем повернулся ко мне: — А правда, что вы хотели мне сказать?
— Простите? — пробормотал я. — Ах да. Почему я хотел нас видеть? Вообще-то ничего серьезного. Просто удовольствие побеседовать… Это очень много для старого человека, вынужденного жить в одиночестве… Спасибо, Жан-Франсуа, за прекрасно проведенное время.
— Но тогда о чем же вы говорили так долго? — резко спросил Фижак.
— О прошлом, — ответил я. — О Египте…
— Но расшифровке, — добавил Сегир.
— Да… Еще две-три детали мне остались непонятны…
— Какие? — не отступал Фижак.
— Это касается той ужасной ночи, когда я пришел к тебе и тотчас… Ты знаешь, почему… Я упал…
— Зачем опять говорить об этом? — перебил его Фижак. — Все уже сказано.
Лицо у него было встревоженное.
— Что вы хотите, — улыбнулся я, — в моем возрасте память теряется. Всякий раз мне надо повторять одно и то же. — Я проворно встал. — До свидания, Фижак…
Я сжал Сегира в объятиях. Я смутно надеялся, что мы прощаемся не навсегда. Мое напряженное волнение не ускользнуло от него.
— Что с вами, Фарос?
— Я не знаю. Мне было так хорошо с вами. Я ощущал себя живым. Спасибо за все…
Чуждый этому порыву, Фижак отодвинулся. Сегир же приблизился ко мне и вздохнул:
— Я тоже чувствую, что жизнь уходит. А пелена больше не поднимется… Изабелла однажды так сказала…
— Изабелла? Эта ваша таинственная подруга из Флоренции, с которой связано столько тайн?
— Опять эти ваши вопросы! Ну хорошо же — да, она. И в этом вы с ней похожи. Она тоже все время расспрашивала меня о ночи расшифровки. Тоже полагала, что за пеленой скрывалось нечто иное, нежели химера. Прощайте…
И Сегир ушел.
ГЛАВА 19
СМЕРТЬ ДЕЛАЕТ ЖИЗНЬ КРАСИВЕЕ…
Смерть делает жизнь красивее. Мой опыт позволяет мне прийти к подобному выводу. Из этого я мог бы делать эпитафии для многих похорон, на которых присутствовал. Год за годом я наблюдал, как проходит время. Я оплакивал мертвых и считал оставшихся в живых. Не так много теперь членов нашего Института, чтобы образовать из них Плеяду. Меньше десяти человек. И в каком состоянии! Один только Жомар держит удар. Он уйдет после меня. Когда мы встречаемся, чтобы отдать последние почести очередному из наших, он всегда об этом говорит, отчеканивая этот свой мрачный вызов: «Я тебя похороню, Фарос…»
Я уже посетил каждую аллею, каждое кладбище Парижа, Нёйи, Отёя, Аркёя и Монружа. Иногда приходилось идти и дальше. В 1811 году — Шамбери, где похоронили астронома Нуэ. В 1842-м — Фонтенбло, где упокоился Костаз. В 1841-м я проводил Жака-Мари Ле Пэра в Гранвилле. Его брат Жан-Батист, архитектор, умер в Париже в 1844 году. В Мейлане, в Изере? Инженер Жан-Мари Дюбуа-Эме. В Монтобане?
Генерал Антуан-Франсуа Андреосси[198] — в сентябре 1828 года. Тогда шел дождь. Я простудился. Я могу добавить в этот список Шатонёф, Лион… Это не изменит моего мнения о собраниях подобного рода. Кортежи следуют друг за другом и похожи как две капли воды. Все оплакивают покойника, все о нем сожалеют. Возможно даже, смерть существует ради одного лишь утешения, которое дает. Чтобы жизнь казалась красивее.
То же самое было и после смерти Жана-Франсуа Шампольона. Ни одного лишнего слова, ни одной неуместной фразы.
Никаких стычек. Только сожаления. 4 марта 1832 года, в день смерти, Шампольон стал универсальным гигантом. «Светом для будущих веков». Сильвестр де Саси отвечал за похоронную речь, и это был шедевр! Он не любил своего ученика.
Все это знали. Но как расхвалить Шампольона, не отрекаясь от своих принципов? Речь была