— А вот так. Мне всегда было стыдно, когда я писал, сочинял, давал читать... и сейчас стыдно. Мне вообще кажется очень стыдным — Заниматься литературой. Ну, не могу я точно объяснить!.. Мне кажется, во всем этом есть что-то неприличное, ей-богу... Стыдно, и все. Будто раздеваешься при всех...
— Что за комплексы? — усомнилась Надежда. — Опять ты нас разыгрываешь?.. Что ж тут стыдного — писать стихи?
— Стихи я давно не пишу, — продолжал спокойно-отчаянно Раков. — Я понял: поэзия и ложь — синонимы. А вокруг и так слишком много вранья... Проза куда ближе к правде. Я, извините, пишу роман. Ох, как это постыдно-отвратительно звучит: «Я пишу роман»... Вот уж лет десять я его пишу. Все не могу закончить... все пишу, пишу, пишу. Нет, не пишу. Я его только сочиняю... — вот в чем мой главный стыд. Я не умею писать, никогда не буду уметь, я уж немолод — не научусь, нет терпения учиться, нет желания, нет свободы, нет воли, нет времени!..
— Старик, что ты плетешь? — испугался Закатов. — О чем ты? Ничего не могу понять!..
— Погодите. Я скажу все. Я каждый день пишу, пишу, пишу... И все это очень плохо получается. Я писать не умею, я умею только сочинять... понимаете? И мне стыдно! Во мне нет убежденности, что это вообще серьезное дело — литература. Я не верю в это, как не верю почти ни во что. И поэтому — не могу заниматься всерьез... Нет, я вижу — не смог объяснить. Я не то говорю, не то, совершенно не то!
— Может, вы пьяны? — осторожно спросила Надежда. — Или очень устали?.. Я вас совсем не узнаю.
— Да постойте же!.. Я все скажу. Дело в том, что я всегда боялся стать неудачником, — вот в чем главная причина! Поняли? Поняли, наконец? Мне казалось: быть неудачником — отвратительно... И сейчас мне тоже так кажется. Это меня и сгубило. Страх меня сгубил. Стыд. Понимаете? То есть, я с самого начала настроил себя на то, что никогда не позволю превратиться в неудачника. Никогда! И с первых моих писательских шагов я оглядывался по сторонам: не смеется ли кто? Не кажусь ли я для окружающих дурачком, простофилей, этаким бледнолицым Пьеро, получающим незримые пощечины?.. И как только я замечал что-либо подобное, я тут же отступал, убегал, прятался в кусты, маскировался, притворялся совсем другим человеком, совсем другим... Я сказал себе: что ж, если не можешь отказаться от сочинительства, запасись страховочным вариантом... вторым вариантом судьбы!
— Как это? — с трудом пытаясь понять, нахмурилась Надежда.
— А вот так. Я сказал себе: будешь вести двойную жизнь, постоянно, ежедневно, ежечасно, ежеминутно... ты должен напрячься, выдержать, не сорваться, наконец — не сойти с ума...
— И выдержал? — спросила Надежда.
— Как видите, — он жалко улыбнулся.
— Послушай, старик... зачем все это? — пожал плечами Закатов. — К чему такие хитрости? Ну и работал бы в своей конторе, писал бы свой роман. Без всяких там раздвоений... мало ли подобных примеров.
— Вы ничего не поняли! — воскликнул Раков. — Причем тут другие? Я о себе говорю, о себе, о себе! Я должен был отдаться всерьез чему-либо одному. И я знал: если б я посвятил жизнь только литературе — меня ждал бы обязательный крах.
— Почему?
— Да потому, что я с самого же начала измучился бы от сомнений. Я вам сказал: во мне никогда не было веры. Вот и пришлось сознательно идти сразу по двум путям. Расчет был простой: если не выйдет с литературой — выйдет с медициной. Так оно, кстати, и получилось.
— Вы сумасшедший... — вдруг прошептала Надежда, и шепот ее прозвучал громче окружающего шума. — Вы сами себя погубили!..
Она смотрела на него с жалостью и тревогой, а ему показалось внезапно, что она стала старше его и мудрее.
— Вы сами, вы сами!.. — повторила она.
— Почему же? — тихо удивился Раков. — Ошибаетесь... все идет, как и было задумано, все по плану, по строго выверенному плану. И потом — разве я один такой? Обычное явление. Банально, как банан... — он усмехнулся невесело. — Не надо, не надо делать из меня безумца. Гофман и Достоевский тут ни при чем... ей-богу... Все очень просто и буднично. Я не сумасшедший — наоборот. Понимаете? Наоборот: я слишком разумен. Слишком. Да вы оглянитесь — очень многие ведут двойную, тройную жизнь... и почти никто не страдает от этого! Это — главное. Почти никто не страдает... почти. Потому что иначе — трудно, очень трудно, иначе — почти невозможно. Почти. Приходится обманывать всех — друзей, соседей, начальство, сотрудников, собственную жену... приходится прятаться, маскироваться, прикрываться псевдонимом. Что ж тут странного, непонятного? Вы представьте — а если б на работе узнали, что начинающий писатель Ракитин, раз в год тискающий в газетах рассказики и статейки, сочиняющий втихаря бесконечный роман, — это и есть т о в а р и щ Р а к о в, всеми уважаемый заместитель заведующего горздравотделом? Да я бы сгорел от стыда! Надо мной бы все смеяться стали! Секретарши бы за спиной хихикали, уборщицы бы плевались... мальчишки швырялись бы в меня камнями! Да я в тот же день повесился бы! Разве это не ясно?!.. Ведь Ракитин компрометирует Ракова. Ну, ладно, другой вариант: если б я был только писателем — что тогда? — одним завистливым неудачником было бы больше, и все. Вот видите. Вот видите. А вы говорите: зачем, почему... Я все предвидел... я все заранее тщательно продумал, до мелочей... И я оказался прав. С литературой ничего не выходит, как я и предполагал, — зато я продвинулся по службе! Раков обскакал Ракитина! Скоро стану завгорздравом, и это еще не финиш... о, нет, далеко не финиш!..
— Вы сумасшедший!.. — повторила Надежда сердито. — Пытаетесь себя оправдать — и не стыдно? Не стыдно? Что вы сделали с собой? Во что вы себя превратили?
Ракитин пристально посмотрел на нее. Откуда, откуда в ней, инфантильной кокетке, капризной красавице, откуда в ней эти вопросы?..
— Значит, ты считаешь, — сказал он медленно, осторожно, — ты считаешь, что Раков — это ошибка?.. Признаешь только Ракитина?
— Да! — сказала она, и стукнула кулаком по столу. — Да! Разумеется! И ты сам это знаешь... ты сам так думаешь. Не ври, не обманывай, не обманывайся.
— Ну, наконец-то, — и он смущенно улыбнулся. — Наконец-то я дождался твоего сочувствия.
— Перестань! — она всхлипнула. — Не притворяйся, будто все хорошо... Все — плохо. И ты знаешь почему. Ох, боже мой. Такого дурака я еще не встречала.
Закатов смотрел на них подозрительно. Хмурился, трогал мизинцем усы. Ему казалось — они его разыгрывают, дразнят. Но мешать не решался.
— Ну, хорошо, — сказал Раков. — Допустим, я отдал бы всего себя литературе... ты ведь это хотела предложить? Допустим. Но, я себя знаю: я не смог бы лукавить. Ничего бы не вышло... пойми! И я все равно оказался бы неудачником. Несчастным, обиженным... а это так отвратительно!
— Вот оно что, — сказала она. — Вот в чем дело. С этого бы и начинал.
— Не упрощай! Все сложно, все вместе... несколько разных причин. Но главное — я не желал идти на хроническое самоубийство. Я не мог с открытыми глазами прыгать в пропасть. А закрывать глаза или прикидываться незрячим — не умею.
— Эх, Ракитин, — сказала Надежда. — Ракитин, Ракитин. Или как тебя — Раков? Слишком много ты думаешь о себе... вот в чем твоя беда. Слишком много ты думаешь — слишком мало ты пишешь.
— Чушь! — он даже вскочил. — Ничего не поняла! Думаешь, я оправдывался? Да я просто хотел тебе все объяснить... То, что я говорил, — не оправдание. Я ни о чем не жалею, ни о чем! Я доволен своей судьбой, мне нравится моя работа! Нравится! Все было задумано давно, все было тщательно...
— Слышала, слышала! — перебила она. — Ты очень много тут говорил, и я хорошо поняла. И мне жаль тебя... очень жаль, что ты раньше ничего не рассказывал...
Голос ее задрожал. Ракитин схватил ее руки, прижал к губам, стал торопливо целовать, бормоча что-то неразборчивое. Закатов смотрел на них молча, раскрыв изумленные глаза. Он почти не слышал их слов, не мог слышать — заглушал окружающий грохот и гвалт (совсем рядом надрывался оркестр и певица хрипато орала).
— Надежда, Надежда... — шептал Ракитин. — Как хорошо мне сейчас, Надежда!..
— Только не думай, что я тебя люблю, — сказала она, не отнимая исцелованных рук. — Не сочини чего-нибудь такого... сочинитель...
И она вдруг смущенно засмеялась.