взялись довезти меня к Сидору, а там будь все пятьюжды проклято! Мне бы только дохнуть, увидеть, поклониться Москве, весне, звездам на Кремле, девчонкам, песням… 7 июля Проклятое лето. Минули месяцы, с тех пор как я нелепо и бессильно слег. 11 сентября Минувшее лето на самом деле выглядело драматически и отчаянно. Когда о нем думалось — еще ранней весной,— я смутно представлял себе какие-то свободные и дальние путешествия, триумфальную сессию, романтику веселых встреч и грустных расставаний, Ленинград или подмосковное зеленое и пыльное лето с электричками, девушками в легких платьях, музыкой в парках, ночевками где-нибудь. Все случилось другим, оборотным, горьким и болезненным. В апреле взбунтовались ноги. Месяц почти я как-то еще тянулся и ползал деловито, заглушая, убивая в себе назревшее крикливое отчаяние и испуг пустой верой в мистическое «авось» и ожесточенными занятиями в университете. Потом было Первое мая, когда я надышался Москвой в остатний разок, и вслед за этим — конец. Физически я был оттянут на два с лишним года назад. Ноги умерли почти совершенно. И это после того, как я решил и поверил весело, что мне сам черт не брат! Настало опять безобразное время… Заботы о здоровье, о лежании, мгновения боли по просыпании, после того как первым же движением убеждаешься в собственном бессилии, мамины нотации и скорби, стыдные детали и сознание неотвратимости, непостижимости и в то же время ясной, сухой, жесткой причинности случившегося… — одним словом, та нуда, которая исковеркала мне жизнь и душу… Кроме того, разум двадцатитрехлетнего человека, одержимого буйством одоления наук и искусств, жаждущего охватить все и вся: философское, любовное, литературное, вчерашнее, завтрашнее, вечное и мгновенное, красоту и мысль, смех и слезы, — разум нестройный, зыбкий, но откликающийся на все в мире, приемлющий жизнь, грустящий и ликующий вместе, слитно с миром, с солнцем, — душа, втиснутая в бедный мирок скудной, семейной, квартирной, неврастенической копеечной жизни, снедаемая тоской, и обидой, и озлоблением, — словом, случилось горе страшнейшее, патетичнейшее и в то же время скучное, медицинское, безликое и привычное, как боль, к которой привыкаешь и которая вдруг взвивается… Может быть, я был бы морально скручен навеки, может быть, я возненавидел бы такую жизнь и себя, убогого, но в этом мире «чуть что не так — весна». Обо мне узнали в университете. Почувствовалось мое долгое отсутствие. Ко мне пришли — сначала как вежливость, из сочувствия обычного. Потом что-то случилось — други, сокурсницы стали бывать у меня с радостью для себя — чаще, чаще, ближе, теплее, подробнее, лиричнее, проще, — я сделался предметом самых самоотверженных и веселых забот и треволнений. Снова впрягся в занятия. Помогли. Сдал три экзамена. Заболел благодарностью и любовью. Понял мир, лето, молодость… смысл всего. И в конце концов влюбился… Влюбился в обаятельную, уже не раз горевшую женщину. И она сделала меня забывчивым и счастливым, счастливым допьяна. 1949 г . 6 января Соседские девочки идут в Третьяковку. Когда они весело сказали мне об этом, я вдруг почувствовал, как близко, как живо то, чего мне не достается на долю. Сразу я истошно загрустил, забеспокоился. А Нина говорит мне: «Пойдем с нами… Поэт, взорлим, вспоем!..» 4 апреля Не странно ли? Я окончательно приговорен к туберкулезу, паралич плесенью охватывает мое тело, подбираясь почти что к горлу. Положенный на лопатки, я стиснут узкими стенами и мыслями, пошлыми своими мыслями стиснут и сожалениями — а все-таки жизнь… 22 июня Снова лето. Кажется, конец всему. На днях отправляюсь в инвалидный дом. Это — последний этап. Как жалко, как жалко всего! Может быть, в детстве я только и чувствовал такое несчастье. Но что значит расставание с домом, с жизнью «на воле», когда мне кажется, близко, близко сама смерть. Лежу толстый, печальный и подгниваю. А как бы я сейчас жил! Время сейчас для жизни. Страшно противно умереть. Да притом — ни за что ни про что, это не смерть, это — отмирание. Эх, надо бы поговорить на совесть обо всем, навсегда. Не хватает ни честности ни вдохновения… Тоска. 27 октября Сегодня мне исполняется, «стукнет» двадцать четыре года. Ни в природе, ни в настроении людей — никаких «знамений». Даже, так сказать, герой дня и тот настроен буднично и бледно. До двух часов пополудни рассматривал какие-то старые бумажки, дневники, записки свои… Нынче хочется выздороветь, восстать из разбитых параличом, так же физически ощутимо, как в иное время хочется есть, «червячка заморить»… Я закоснел, и меня окружают, в меня проникают какие-то обаятельные, гнилостные концепции жизни, поэзии и пр. Откуда это появилось, и почему я бессилен, робок противостоять — не знаю; только знаю одно: кабы встать, зажить — все это стерлось бы, точно расплылось. Хочется быть по силам с теми, кто вышел «строить и месть в сплошной лихорадке буден», — чернорабочим хотя бы. Но силы, силы, здоровье! Если говорят, что человек, его психика и все вытекающее из нее образуется в большой степени сочетанием внешних сил, «условий существования», если помимо наследственных предпосылок есть нечто просто понимаемое и объяснимое, что влияет на создание индивидуального строя души, характера, — то интересно знать и вспомнить (хотя многое не поддается памяти, многое мимолетно), что образовало меня — одного из жителей зеленой звезды, занявшего в земном летосчислении несколько десятилетий XX века, что именно и когда именно обусловило мои многочисленные и противоречивые «люблю» и «не люблю», мою характерность. Или это неинтересно? ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ 1950—1952 гг. 6 апреля <1950> Третий раз за последнюю неделю пытаюсь начать дневник. Но вот уже два раза перечеркиваю и рву первые же полстраницы. Может быть, и с этим началом будет то же самое. Почему-то мой неестественный, «небрежно-литературный» слог мне претит сразу же; претензии, возникшие в любую секунду, в следующую уже вызывают внутри гримасу какую-то; а в то же время беспощадная, вылечивающая искренность, ради которой только и стоит затевать всю эту писанину, эта искренность непосильна для меня, я ее боюсь. Совершенно по-детски, болезненно хочется если уж не быть, то хоть казаться, всю жизнь казаться (о ужас!) чистым, благородным, мужественным и добрым. Это от слабости, от незнания себя, от угнетающего, унижающего неверия в себя. А может быть, от другого. Зачем притворяться, утрировать — просто не с кем поговорить, не к кому прижаться; нет людей, с которыми имел бы право и нужду быть дотла откровенным. Это странно; ведь я фактически щедро окружен людьми, друзьями — хорошими, добрыми, разными. Один из доводов — банальнейший — меня не поймут! Не потому, впрочем, что «я здесь одна, никто меня не понимает», а как раз наоборот: не один я такой, и хотя
Вы читаете Любите людей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату