мне оттого не легче — все равно, не я один. К тому же всем все с недавних пор так «понятно», так развита у всех способность к систематизации, к раскладыванию по категориям и подвидам, что не то что «иррациональное» — каждая щеколда в душе объяснена и размыкается привычно. И я сам такой… 14 апреля В своем прологе я не коснулся еще одного — тайного! — соображения, которое толкает меня на занятие дневником. Вот оно: хоть я и наотрез отделен от живой, воплощенной жизни, хоть я — вопреки моей почти физиологической жажде все познать, все увидеть — ничего за малым не знаю и ничего вовсе не увижу (эпоха, стройки, любые события, знание бытия, вся сложность и великолепие и трагизм жизни… — все это я знаю из книг или как бы из книг), несмотря на мою ужасающую неосведомленность в прошлом, текущем и предстоящем — я все-таки современник, меня воодушевляет моя эпоха, «я радуюсь маршу, с которым идем», и планов я люблю громадье, и обожаю мою страну, верю в наступление конечного торжества человечества, люблю все, кроме того, что ненавижу, — и все это должно коснуться этих страниц. Отголоски фактов, отклики торжеств, крохи событий — пусть хоть так, не тщусь быть Нестором, но пусть и эти малые отзвуки будут знамением времени. Что-то ведь познаю и значу и я — инвалид двадцати четырех с лишним лет, обретающийся в одном из московских переулков на рубеже двух исторических эпох… Я не зря так обильно цитирую Маяковского. Нынче ведь двадцать лет со дня смерти его. По радио — трансляция вечера из Колонного зала. Все хорошо — и аплодисменты в адрес русской литературы, давшей миру Владимира Владимировича, — плохи мелочи. Много пафоса, и нет истинного, «маяковского» подъема, увлекательности, страсти. Одним словом — «навели хрестоматийный глянец». И в то же время нет и «стиля» в лучшем значении. Поэты говорят, как корректоры, — гладко подчас, слово к слову и безвкусно. Или как сдающие на аттестат зрелости, в лучшем случае. В одном стихотворении о Маяковском — что-то о дураке, «загудевшем под Либавой». Шумные аплодисменты. Злоба дня. Все-таки молодцы наши, что сбили (если сбили!) этого американца. Вот тебе и чудо американской техники! «Б-29», «летающая крепость» — от первой же пули! Поделом вору. Другой вопрос — те десять, что дали себя на убой послать… Десять людей. Первые жертвы великой и последней всемирной войны, войны за мир, войны титанической и фантастической. 20 апреля Я переписываюсь с Ф. В прошлый раз я написал такое: «…а однажды мы с тобой пойдем на дорогую могилу… я вновь остро почувствую, ужаснусь, заплачу, может быть…» Зачем это я? Как не почувствовал я тогда всей пошлости этой фразы!.. И почему «заплачу, может быть»? …Я не в силах спокойно, как внеклассное чтение воспринимать Чехова. После него становишься себе неприятен, чужд. И какой-то один «я» оценивает всякого другого, ежедневного «меня» и морщится… Я становлюсь на час-другой до спазм, до мысли о самоубийстве ничтожен, и пошл, и ограничен в собственных глазах, и кажется, что не могу, умру, паду на колени, сожгу себя и из пепла встану новый, мужественный, умный, изящный, талантливый, трудолюбивый (чтоб все красиво… и одежда, и лицо, и мысли…), простой. Но потом наступает ужин, спанье, экзамены… жизнь. И все… Для меня не пройдена еще полоса убежденности, что верх порядочности и достоинства, верх осознающего себя гуманизма (в идеях, в искусстве, а больше всего в жизни, в сожительстве) — это кодекс, сочиненный А. П. Чеховым в одном из писем к брату Николаю. Некая «ограниченность» Чехова для меня — нонсенс… Человек еще не скоро кончит свое мыканье… от иллюзий к другим иллюзиям. Еще ему отрезан срок дыхания и зрения. Еще умирают дети, уходят жены, разбиваются жизни. И старость не под силу иному, и одиночество, и несбывшиеся мечты, планы, верования. И хотя «не хлебом единым жив человек», однако и хлеб насущный — проблема. Все это узкая сфера жизни личной, или, как говорили прежде, частной жизни. И вот здесь Чехов — поддержка, опора, совесть русского человека, интеллигента в особенности. ИЗ ПИСЕМ Ф. ФРИДЛЯНДУ Москва, июнь 1950 г . Здравствуй, дорогой! У меня мука — морока с экзаменами. За эти вот полмесяца не мог написать тебе ни единожды. Теперь ты, по всей вероятности, на Курилах, и достичь тебя невозможно. Это письмо, должно быть, дождется тебя «на базе». А у меня, в самом деле, катавасия невиданная. Переведен на очное, но как-то формально, только лишь для того, чтобы иметь право на стипендию. Учебный же план для меня остается прежним, заочным. Пока я числюсь на третьем курсе и имею обязанность сдать до лета немецкий язык. Это какая-то трагедия бессилия. За считанные дни перевести «Вертера» и возобновить в памяти грамматику, которая не китайская, но все же дико сложна и мне в новинку, хоть я и занимаюсь языком с самых невинных лет. Все это волшебство с переводом совершено волею богов и их наместника на земле — депутата и ректора Несмеянова 1 . На днях я уже получил первую стипендию (за май), и так должно быть ежемесячно в течение двух лет, если я не сорвусь. В мае, еще и в последние дни, пока все не оформилось, было много треволнений и суеты всяческой — бросало нас то в хлад, то в жар, в зависимости от того, какой оборот принимало дело. Однако думаю, что сложность и сутолока главная еще впереди — это ведь первый во всей новой истории университета случай… Ну и пусть. Главное — это то, что я смогу ощутить буквальное успокоение, так как не нужно будет тревожиться о куске насущного хотя бы. И маме полегчает. Вот то главное, что случилось у меня в недавнее время. 1 Несмеянов Александр Николаевич (1899—1980) — академик, дважды Герой Социалистического Труда, крупный ученый в области химии, в 1948—1951 годах ректор МГУ, президент АН СССР (1951—1961). Попутно я усиленно, в твоем целеустремленном стиле, сдаю экзамены: литературу XVIII века, педагогику и пр. Дописал и сдал свою окаянную работу насчет Ломоносова и Державина. Кончать ее было не трудно, но совестновато. Прошлый энтузиазм невозродим, сведения распылены, пришлось отделываться голой риторикой: «заря реализма» и прочее. Все наши кипят и мятутся. Весна, гормоны, экзамены, борьба идей и прочее. У меня редко бывают. Теперь филологический факультет подвержен расколу на два противоположных лагеря: марристов и немарристов. Нашелся человек, который вдруг крикнул: «А король-то голый!» И пошло… Вера почти кусается. Ведь для нее Марр — Иисус в языковедении. А я ничего не понимаю. Меня бешено увлекает сам турбулентный ход дискуссии: вправо — влево, вкривь — вкось, взад — вперед! А истина? Истину я когда-нибудь открою сам. Все-таки, брат, это мучительно — ничего или очень мало знать. Ну а как ты, что ты?.. Твоя жизнь внешне превосходна! Маяки, штормы, матросы, спирт, острова с книжными именами, ежедневный выход — не куда-нибудь! — в Тихий океан — это так здорово, что за все это можно отдать и литературу и треть, нет, четверть жизни самой в придачу… Что же касается твоего адского отрицания временами всей литературы и искусства вообще, то ведь для нас с тобой это, кажется, то же, например, что отрицать смысл ежедневного принятия пищи или ходьбы. Нет, ты отруби себе руки-ноги, как-то уверь себя, что ты кирпич, а потом отрицай уж…