подумать! И ничего не сделано, хуже — неизвестно, чем и как я буду заниматься, что может быть мною совершено. Все в учениках, в начинающих, в многообещающих хожу — «не определился!». Вот и Петр Саввич 2 спросил меня: в какой области я собираюсь работать, что я себе избрал? Как я ему мог ответить? Промямлил что-то о трудности моего положения, о неопределенности обстоятельств и пр. Ну, а сам-то перед собой я должен же знать что-нибудь, какой-то резон, к чему-нибудь привыкать мысленно, ждать чего-то и желать?! И ужасно, что ничего этого нет; я не знаю, что я буду делать, что меня зовет, интересует, — вернее, ничто, кроме обломовских мечтаний о каком-то необъятном и непонятном мировом поле деятельности, то есть то же самое и с той же долей конкретности, что и пять, и десять лет назад. И еще хуже, что именно теперь я ощущаю и недостаток энергии, и отсутствие применимых талантов, и вообще — минимум данных при чрезвычайном максимуме и пафосе претензий, в большинстве, впрочем, тоже прошлых. А вот что рельефно — кончить бы скорее и как-нибудь это неимоверно затянувшееся образование себя, которое дает мне крохи при тех условиях, в какие я поставлен, кончить бы и обзавестись сравнительным достатком, покоем, миром в нашем «доме», каждодневной службой «от сих до сих», и не больше. И прожить так то, что мне еще осталось на моем веку. Черт с ней, с молодостью, со счастьем, с планами и выдумками. А польза — ее приносят все и каждый в меру своих сил. Другое дело — каковы эти силы. Я думал — на заре туманной юности,— что рожден для потрясающих дел, ан вышло-то иначе и не в похвалу мне. Глупо и жалко вышло. Ну да ладно. Буду делать то, что делаю, в этом ведь тоже смысл великий. Только вот здоровье — что делать, что делать, какого и где найти мага, гениального фельдшера какого-нибудь? Чем исцелиться — ведь уходит все-все, замирает и не вернуть, не повторить, не прожить дважды. Вот уже и память слабеет, и глаза, и сякнут возможности интеллекта… 1 Николай Иванович Либан — преподаватель кафедры русской литературы МГУ. 2 Петр Саввич Кузнецов — известный лингвист, профессор МГУ. Перечитал эти три грызущие локти страницы и представил тебя одну, в пустой комнате, седенькую, склонившуюся над этим ужасным распущенным письмом, и стало мне совестно и больно всего, и хочу у тебя просить прощения… Это, мамочка, чувство минуты, оно исчезает быстро, и остается дело, занятия, трезвые рассуждения и негибнущий оптимизм. И ирония по отношению к собственным своим эмоциям, и вшивому своему немужественному миросозерцанию. Прости меня, но что же изменишь, что переделаешь, раз мы знаем, как все обоснованно и естественно сложилось. Я верю все же, беспрестанно верю, что мы с тобой обрадуемся жизни, не вообще, а теперь, а нашей жизни, нашему покою и счастью, мы победим и будем жить-поживать и добра наживать. И оренбургский платок еще за мной — ты не забыла? Милые и чудесные девушки, наверное, рассказали тебе, как я сдал и где, со всеми подробностями. «Хорошо» это не «отлично», разумеется (хотя я и чуть не сдал на «отлично», как сказал П. С.), но зато эта моя «четверка» — трудовая, заслуженная, ощутимая. Я на большее не претендую и не тщусь никого поразить — поздно уже, я не вундеркинд. Все было очень хорошо устроено — в отрезанной от других части коридора, с диваном, круглым столиком, в совершенной тишине и одиночестве (для этого случая даже бегали на первый этаж с просьбой говорить чуть ли не шепотом). Прекрасный чай, оживление, поздравления Валентины Михайловны, сестер, в общем, празднество и восторг. Плохо одно, что из этого сделали событие общебольничного значения: к Марку приехал профессор!!! Тише!.. Тише!.. Я, глядя на веселых и добрых девушек — как они горячо обсуждали мои дела, как аппетитно и дружно чаёвничали, как просачивались они ко мне по одной, а потом вдруг да очутились здесь все впятером, и с хохотом, с шутками, со своими счастливыми улыбками и взглядами, — и в то же время смотря на это как на очередную проделку, я находился в каком-то оцепенении восторга, умиления и, кажется, почти ничего не говорил, кроме односложных «ах!» и «о!». Поливаново, 15 февраля 1951 г . Довольна ли ты мной, мама? Экзамен прошел, как бывало в лучшем времени, без сучка и задоринки. Вопросы, правда, достались мне выигрышные — «Былое и думы» — Герцен в оценке Ленина — первый; и «Отцы и дети» в свете идейной борьбы 60-х годов — второй. Между прочим, в течение последнего месяца у меня воспитался рефлекс — при звуке приближающегося автомобиля оборачиваться к окну и вздрагивать слегка — а вдруг ко мне? Вот так я все-таки застиг позавчера «профессорную» (как ее здесь называют) машину в момент прибытия. Вначале затрепыхался, но потом мне так радостно стало увидеть девушек, что лихорадка меня оставила и, наоборот, стало очень покойно и радужно даже… …Вот так я и держал экзамен, который, я это чувствовал, был для меня ответственней всех других, учитывая все, что ему предшествовало. Во всяком случае, я не сплоховал и ощущал себя человеком, исполнившим долг, — это очень редкое удовольствие в моей жизни. Ну… потом, вопреки всем карантинам, впустили всех приехавших сразу. Как и в прошлый раз весело и уютно пили чай. Шутилось и рассказывалось вволю. Юра П. на самом деле очень хороший парень, настоящий комсорг и обаятельный весельчак. Видно, что он душа курса. И вообще все они молодцы и умницы — я на них не налюбуюсь. Вот подарили мне журнал «Знамя» с помещенной в нем поэмой молодого поэта Соколова «Именем жизни». Автор болен туб. спондилитом, и это отражено в поэме как одно из жутких зол, оставшихся в наследство от старого мира. И борьба и преодоление личного несчастья в слитном строю общей борьбы с безобразным прошлым — за жизнь, здоровье, счастье всех людей. Очень интересно еще и потому, что там есть личное — любовь на фоне временного отчаяния, охватившего героя, — и черты быта очень сходны с моими, и друзья такие, как у меня, которых воспевать и воспевать!! На обложке журнала написано: «Марку — нашему товарищу в день сдачи последнего экзамена». Милые, чистые и добрые, почти школьники, они так искренне и открыто, без обиняков, заботятся о поддержании во мне оптимизма, стойкости и одухотворенности, возводимых ими в идеал человеческого, — да это и на самом деле так, только я-то никуда не гожусь… А пока хочу тебя просить — передай мне с автобусом все имеющиеся у меня открытки (худож.) Врубеля и те книжки о художниках, что принес мне Леонард. Я прошу сделать это в ближайший срок, если это не чересчур трудно (напиши мне). Автобус теперь курсирует во все дни, кроме среды и воскресенья. Пожалуйста, мамочка, доставь ты мне радость такую — я ж в Третьяковку не хожу! Разумеется, это я высказываю как отдаленное пожелание — книги тяжелые, и тебе виднее. Отправлю же я их назад при первом же удобном случае — оказии. Лимоны — замечательные. Я такие знатные чаи распивал во все это время! Если можно, пошли мне еще штуки 2… Поливаново, 7 марта 1951 г . Мама! Получил вчера лимоны и твое гневное и отчаянное письмо. Я тебе не жаловался, а скорее вышучивал все свои беды (и уж конечно, если говорить серьезно, я не икаю от ужаса перед экзаменом)… Скажу лишь только, что никаких там особенных геройств от меня ждать не приходится — учусь, потому что нужно, потому что трезвее трезвого гляжу на вещи, а не из каких-то возвышенных принципов. Все это, прежде всего, естественно. И моим товарищам (как и тебе) совсем не нужно заботиться о моих нервах — дело есть дело: когда бы они ни приехали, я буду держать экзамен так, как будто ничего из ряда вон выходящего не предшествовало ему. Я собираюсь продолжать образование до тех пор, пока не увижу, что это становится совершенно неосуществимым, пока от меня все не откажутся. Что будет — не знаю, сдам ли я летнюю сессию — не знаю, пока делаю все, что от меня зависит. А с серьезным видом вызывать во мне энтузиазм и ужасаться моей слабости и несознательности по сравнению с кем-то идеальным только потому, что я посмел полушутливо заикнуться о своих трепыханиях (которые — ей-богу!