«Поезд остановился; был пятый час вечера; сумрак уже густыми тенями лег на землю; снег большими хлопьями падал с темного неба на огромную массу народа, наполнявшую платформу; тут были жены, матери, отцы, невесты, сыновья, братья, дядья — словом, масса народа. Все это плакало, было пьяно, рыдало, кричало, прощалось. Какие-то энергические кулаки, какие-то поднятые локти, жесты пихающих рук, дружно направленные на массу и среди массы, сделали то, что народ валил на вагоны, как испуганное стадо, валился между буферами, бормоча пьяные слова, валялся на платформе, на тормозе вагона, лез, и падал, и плакал, и кричал. Послышался треск стекол, разбиваемых в вагонах, битком набитых народом; в разбитые окна высунулись головы, растрепанные, разрезанные стеклом, пьяные, заплаканные, хриплыми голосами кричавшие что-то, вопиявшие о чем-то. Поезд умчался. Все это продолжалось буквально две-три минуты; и это потрясающее «мгновение» воистину потрясло меня; точно огромный пласт сырой земли был отодран неведомою силой, оторван каким-то гигантским плугом от своего исконного места, оторван так, что затрещали и оборвались живые корни, которыми этот пласт земли прирос к почве, оторван и унесен неведомо куда… Тысячи изб, семей представились мне как бы ранеными, с оторванными членами, предоставленными собственными средствами залечивать эти раны, «справляться», заращивать раненые места». Так за одним тяжелым эпизодом, за непреднамеренным — без блокнота и пера — наблюдением встает вся безмерно жестокая и больная жизнь народа. Советский писатель должен добиваться и в показе светлых и темных сторон жизни такого же необычайного воздействия, такого же сердечного, кровного, жгучего чувства по отношению к тому, о чем он пишет, а главное — такого же движения от одного наблюдения к общему осознанию, от «куска жизни» — к философии жизни, такого же взгляда «снизу, от ста тысяч», как говорил Л. Толстой. Разумеется, говоря об оправданности и о необходимости вымысла в очерке, мы не упускаем из виду, что существуют такие обстоятельства, такие художественные условия, при которых «вымысел» (в буквальном смысле) невозможен. Очерк, задачей которого является прежде всего донесение обязательной полноты и верности сведений, очерк-репортаж, носящий прежде всего информационный характер, обходится без вымысла, и последний здесь только бы навредил делу. Но в подлинно художественном очерке творческий вымысел — важное средство реализма. Писатель-очеркист, имея перед глазами действительное событие, живых героев, используя для рассказа об их делах творческую фантазию («домысел», «угадывание»), владеет большими и разветвленными способами художественного, агитационного воздействия на читателя. Итак, нам кажется совершенно ясной тщетность всех поисков некоей резкой «специфики» очеркового жанра, которая бы позволила нам говорить о своеобразии способов создания типических образов, сюжетики, композиции в очерке. Это подтверждается, в частности, тем, что, обращаясь к анализу очерков, мы принуждены оперировать теми же категориями художественного реалистического мастерства, которые мы применяем во всех других, «неспецифических» случаях. И это естественно и правильно. Нужно только всегда иметь в виду специфику того жизненного материала, который лежит в основе того или иного очерка. И тогда мы увидим и поймем все особенности и тонкости, связанные с художественной природой очерка. Чтобы показать, как своеобразие очерка тесно связано с той действительностью, которую он отражает, как в зависимости именно от этого мы имеем и очерк-рассказ, и очерк-портрет, и очерк-мемуары, и очерк — лирико-философское раздумье, нужно обратиться непосредственно к материалу, который нам дают сами тексты очерков и прежде всего классический очерк прошлого, который может научить нас многому и многому. Главное, что поражает в классическом очерке, — это слияние в нем всех основных достоинств этого жанра: злободневности, прямого отклика на событие, горячей эмоциональности личного переживания, глубокой интеллектуальности и великолепного, страстного мастерства словесно-художественной формы. Возьмем, например, замечательный очерк Глеба Успенского «Петькина карьера». Его темой является разорение, нищенство крестьян-бедняков, из крепостной кабалы попадающих в более «цивилизованную», но не менее страшную и пагубную, капиталистическую кабалу. Тема эта центральная, злободневнейшая в 70—80—90-е годы, одна из самых больных тем русской жизни той эпохи. Глеб Успенский, как говорят сейчас, «решает» эту тему не в абстрактно-бичующем плане, но идет к ней «снизу», от человека, от бед и нужд бедной крестьянской семьи. Произведение, поднимающее проблему судьбы целого класса и народа, затрагивающее важные и животрепещущие вопросы социологии, начинается, как всякий очерк, с живого, незначительного внешне, даже нарочито «травестийного» факта. Писателя удивляет неожиданная перемена в облике знакомого нищего крестьянского мальчика Петьки. «На нем новый картуз в сорок копеек, каляная ситцевая рубашка, а сапоги хотя и отцовские, но посмотрите и полюбуйтесь, с какою необыкновенною развязностью отставляет он ногу в этом неуклюжем отцовском сапоге, полюбуйтесь, с какою ловкостью фабричного щелкает он семечки, как небрежно фатовски выплевывает направо и налево скорлупу!» (Кстати заметим, что, «как и полагается», герой очерка Петька, его несчастные родители — это реально существовавшие жители сельца Сябринцы, где одно время жил Успенский. В примечаниях к тексту очерка обычно приводится свидетельство о том, что, «когда на одном из школьных праздников местной школы читался этот рассказ, крестьянская аудитория деревни узнала в Петьке своего односельчанина».) Писатель рассказывает о причинах постигшей Петьку радостной перемены. Петька «деньги зарабатывает!.. Спички делает!.. Он теперь, Петька-то, фабричный стал! Ишь форсит!» — говорит автору другой крестьянский мальчонка. И вначале еще непонятно, что несет с собою эта перемена в Петькином положении, что означает начало его «карьеры», и действительно ли восторг в сердце писателя она вызывает или нам надо поверить той горькой иронии, которая слышится в его хвале «шведскому человеку», фабриканту спичек, вербующему крестьянских Петек. Пока мы знаем лишь, от какого ужасного положения ушел Петька, нанявшись на фабрику своего спасителя. Страшные слова находит писатель для характеристики крестьянского упадка, множащего число подобных Петек: «Скучно, страшно, холодно в захудалом дворянском доме, в захудалой дворянской семье, но в захудалой крестьянской семье страшно и холодно до ужаса!» Писатель подробнее знакомит нас со своим героем. И через несколько страниц перед нами встает полноценный, отнюдь не «в общих чертах», а настоящий, любовно нарисованный образ «мужичка с ноготок», крестьянского мальчонки, с детства привыкшего к нужде и черноте жизни, неласкового, неприветливого, не подкупимого никакой господской, интеллигентской заботой. Подружив читателя с маленьким бедняком, автор вслед за этим переходит к широкому обобщению, говоря уже не о судьбе данного знакомого нам Петьки, но о судьбе многих тысяч крестьянских Петек, начинающих свою карьеру у заморского фабриканта на его фабричке. Но оттого, что мы так близко сошлись с тем настоящим Петькой, образ которого так живо воссоздан писателем, мы теперь, о чем бы ни говорилось в очерке, держим в памяти подлинного Петьку в «каляной рубашке» и тем живей и художественней чувствуем все ступени карьеры Петьки — вообще человека из бедняцкого народа, как типического лица эпохи. В отношении настоящего Петьки то, о чем затем пишет автор, является вымыслом, это — его возможное будущее, его возможная карьера; но для общей жизни русской деревни, русских фабричных рабочих — это документальная, экономическая, историческая правда жестокой эксплуатации. Те похвалы, которые будто бы адресовал автор «шведскому человеку», спасшему Петьку из нужды, оказались смехом сквозь слезы. Фабрикант нещадно «прижимает» своих рабочих, платит им нищенское жалованье — восемь копеек в сутки, а потом четыре копейки. Но это только начало. «Зайдите-ка к шведскому человеку… месяца этак через два… и вы услышите от него, что он уже вынужден сбавить плату с четырех копеек на две. Почему? Да потому, что Петьки навострились выделывать не по четыреста штук в день, а по полторы, по две тысячи. Такой день дорог для фабриканта… И не думайте, пожалуйста, чтобы Петька подчинился этому мероприятию, — нет. «Пусть две копейки дают, — говорит он себе, — я буду делать не две, а четыре тысячи в день!» Как горестно, с искуснейшим, характерным для Успенского оживлением цифры здесь представлен неизбежный капиталистический режим производства, его закон и стихийное устремление — выколачивание максимальной прибыли из труда рабочего! И вот следует рассказ о заключительном этапе Петькиной карьеры: страшная, тягостная обвинительная картина каторжного труда, стихийного протеста и удушающей тоски жизни русского пролетария в ту пору, когда еще не было в
Вы читаете Любите людей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату