исследованный Леонидом Леоновым? Образ Александра Яковлевича Грацианского — деятеля «на ниве пускай несколько неопределенного профиля, однако ни в малой степени не подлежащего обсуждению смертных», как сказано в романе, написан с сарказмом, на первый взгляд не знающим границ. Художник в каждой строке, посвященной Грацианскому, двигаясь из глубины его психологии, все беспощаднее дискредитирует его. Но, несмотря на жестокость образа, мы видим, что почти всюду писателем соблюдена та мера, при которой бесконечно антипатичный экземпляр рода человеческого все же не выходит за рамки реально возможного. Почти нигде у читателя не возникает такого чувства: «Почему же герои романа не видят, что перед ними «гротеск», а я вижу? Так не может быть». Грацианский, при всем его цинизме и отчеканенной подлости, живет на страницах романа как особь несколько странной, но несомненно существующей породы. Быть может, основное, что выделяет автор в Грацианском, — это его неуловимый, двоящийся, ускользающий в «мелкой колдовской ряби» духовный облик. В юности У него, пылкого основателя тайного общества «Молодая Россия», на книжной полке — Маркс и Рамачарака, в барской квартире — динамит для террористических актов и рояль для «симфоний цвета». В освободительной борьбе против царизма, которой он неподкупно увлечен, Грацианский избирает самый странный, граничащий с психопатией способ «миметизма» — проникновения в органы правящего в России класса, чтобы доводить их палаческие методы до кошмара и абсурда, обман — до суперобмана, расстрелы — до массовых истреблений и тем самым добиться народного возмущения и развала монархии. Но монархия разваливается совсем по другой причине, и без помощи Грацианского, «вождистские» его намерения не сбылись. После революции Грацианский становится крупнейшим авторитетом в самой мирной отрасли науки — в лесоведении. Он «убежал» в лесоведение. В начале романа из уст Наталии Сергеевны мы узнаем, впрочем, что он «не совсем лесник… я бы скорее назвала его просто выдающимся деятелем в этой области. И вообще — это человек большой трагической судьбы и разнообразнейших дарований». А в начале второй главы есть новые сведения о Грацианском из иных уст: «…всесторонняя, кроме самого леса, эрудиция, разящий сарказм и великодушная недоговоренность относительно причин вихровских заблуждений». Ничего уловимого, определенного, кроме одного, доминирующего, — «просто выдающийся деятель». С течением событий эта черта — зыбкость, неопределенность — выделяется все более. «Двусмысленные печальные вздохи при встрече с Вихровым: дескать, мы-то все понимаем с тобой, брат… но что поделаешь: эпоха! И хоть это вовсе не относится к делу, почему-то глаза у него раздваивались при этом, так что один проникновенно и, можно сказать, вполне перпендикулярно уставлялся в переносицу собеседника, другой же отъезжал в сторону и чуть поверх плеча, куда-то в не доступный никому тайничок». Двусмысленные улыбки, фантастические двойные глаза… Потом встреча с Полей в бомбоубежище: «…образцово- показательная внешность стойкого бойца за нечто в высшей степени благородное», но скользкая, неточная речь, в которой «временами явственно вскипал газированный ядок сомнения», и плед, повернутый клеткой вниз, чтобы не очень выделяться среди «простых людей». И еще одно внушительное сопоставление: «… продолговатое, аскетической худобы, овеянное непримиримым величием лицо» — и рассказ Таисы о том, как, заглянув в щель двери Грацианских, она увидела, что «они там при раскрытых окнах рис на полу проветривают… Про черный день, ежели что… пока не наладится». Так на протяжении всего романа — или издевательскими примечаниями автора к тому или иному моменту «героической» деятельности Грацианского, или просто гадливостью и подозрительностью, которые этими моментами вызываются в читателе, — всем вместе создано впечатление нехорошей, блудящей, сумеречной фальшивости облика и поведения «просто выдающегося деятеля». В самом конце романа, когда все уже, в общем, ясно, Грацианский вдруг опять ускользает от нас в том эпизоде, когда Вихров неожиданно даже для себя откапывает в душе своего удачливого и почтенного противника невиданную в наши веки мертвечину — целую научную систему автоподготовки к наложению на себя рук. А когда в последней сцене, после Полиной выходки, «все существо Александра Яковлевича как бы раздвоилось и одна, уже покинувшая его половинка его души как бы спрашивала другую: скоро ты там?» — вдруг чувствуешь Грацианского уже не как человека и деятеля, хотя бы и неопределенного профиля, но как наваждение, как «местную разновидность нечистой силы». Прекрасно найдена писателем «индивидуализация» образа: от внешних деталей — длинноволосости, ножичка и пенсне в замшевых футлярчиках, частых упоминаний о мифической «гороховой похлебке», ежедневных прогулок для накопления гемоглобина и фальшивой «согбенности» — до деталей поведения в удивительной историйке с «обольщением» кокотки Эммы. И везде этот двойной ход, двуслойчатость: внешне — героизм и талант деятеля, а по существу — такая мизерность, которая делает «героя» и «деятеля» мельче сыщика Гиганова и недостойнее наемной полицейской «незнакомки». Насколько разработана у Леонова психологическая сущность этого образа, показывает, например, эпизод с попыткой привлечь Грацианского в жандармские провокаторы. Несмотря на то что в течение всей этой сцены Грацианский жалок, положительно жалок, особенно рядом с мудрым змием, полковником Чандвецким, писатель не позволяет ему пасть здесь же, сейчас же (хотя, в сущности, глубже пасть нет возможности). Грацианский уходит от жандарма «героем», судорожно и недостойно дерзя ему, — уходит для того, чтобы через некоторое время так напачкать, так бездарно «вляпаться», что торжествующий Чандвецкий вправе соединить руки провокатора по профессии Гиганова и провокатора по внутреннему расположению Грацианского в одном уравнивающем их пожатии. И посмотрите, чего униженно и отчаянно просит, забыв о рояле для «цветовых симфоний», Саша Грацианский у своего повелителя. Подумайте только, что, по его мнению, может спасти и очистить его: «Не найдете ли вы возможным, господин полковник, дать распоряжение о моем аресте… хотя бы на месяц- другой?» Он настолько, во всяком случае, чист, что после совершенной пакости не может не попросить посечь себя немножко. К художественно- изобразительным средствам обрисовки Грацианского нужно причислить не менее важные места, которые объясняют, формулируют его духовный мир, — например, рассуждение о том, чем была для Грацианского Россия: «…Грацианский, возможно, и любил Россию, только без радостного озарения, без молчаливой готовности проститься с жизнью ради нее, как это свойственно тем, кто создает повседневные ценности и славу своего отечества. Грацианский любил ее как необыкновенной прелести экзотическую тему, зародившуюся в распадные годы его созревания». Огромное значение имеет в романе также очерк «революционной» психологии индивидуалиста и приспособленца, сделанный жандармским полковником Чандвецким. Здесь есть мысль, открывающая некоторые загадки психологии ничтожеств, которые в иных исторических обстоятельствах становятся «божьими бичами», «фюрерами» и т. д.: «Осознанное ничтожество тоже не меньшая сила — тот же талант, лишь с обратным знаком… Такие-то и нужны нам… Я не сулю вам хорошо меблированного философского покоя, Грацианский, и не на должность Гиганова приглашаю вас, но в главные демоны, которые оставляли самые глубокие, доныне кровоточащие следы в истории этой злосчастной планеты. Лишь крупного шага человек способен перешагнуть этот ров, отделяющий вас, может быть, от подлинного величия… с обратным знаком, разумеется!» Многие черты образа Грацианского сближают его с образом Клима Самгина из эпопеи А. М. Горького. Но Грацианский — это Самгин, переживший революцию, это мещанин, вползший в социализм и источающий уже сюда, к нам, свои яды.
Вы читаете Любите людей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату