бы то ни стало нам надо было выполнить норму. Мы её не выполнили, но дядя Миша вписал: «100». Он всё понимал, не первый раз замужем.
В зону возвращались рядом, в одной пятёрке. Витька всю дорогу матерился, проклиная «хозяина» и весь свет.
«Это тебе не в карты играть и онанизмом заниматься», — ответил я ему про себя. Вслух же обнадёжил: завтра будет полегче. А дальше и вовсе привыкнет. И дело пойдёт, как по маслу. Витька, однако, моего оптимизма не разделял. Он еле добрался до нар, бухнулся на похожий по твёрдости на спортивные маты опилочный матрас и впал в хорошо знакомое мне состояние, когда ничего не хочется делать, даже пальцем шевельнуть. Не пошёл он и на ужин. Я ему принёс кашу и заставил её проглотить.
Второй день оказался ещё более мучительным. Накануне, несмотря на мои предостережения, Витька сбросил рукавицы. Без них, естественно, удобнее было орудовать совковой лопатой. Но случилось то, что и должно было случиться, — набил мозоли. Теперь к болям в мышцах (от перенапряжения с непривычки) добавилась резкая боль от раздавленных мозолей. И я опять принёс напарнику ужин. Ехидный бригадник подначил меня, не нанялся ли я к неподавленному блатарю в «шестёрки», и я с ним чуть было не подрался, настолько несправедливым показалось мне его замечание. Но нас разняли.
На следующий день Витька подался в санчасть с надеждой, что ему дадут освобождение. Как бы не так. Мозоли ему смазали, кисти рук забинтовали, и — вперёд, к новым рекордам!
— Юла, — обратился ко мне Витька. — У тебя с лепилами блат. Замолви за меня словецько. А я ласклуцюсь — отблагодалю.
— Никакого блата у меня нет. Я лишь помогаю больным. А о взятке ни с кем даже не буду говорить. Даже если для себя.
— Не умеес ты зыть, Лизанов, — укорил меня Витька.
— Смотря что под этим понимать, — возразил я.
— Хоцес зыть — умей велтеться, — произнёс напарник расхожую лагерную мудрость.
Вероятно, как подтверждение выводу о моём неумении жить послужило и внезапное кровотечение из носа, когда я нагнулся, чтобы положить конец железобетонной балочки на полигоне. Такое случалось со мной и раньше. В санчасти сказали — от малокровия. А я думал — от жары.
Пришлось и на сей раз прилечь на спину, пока прекратится кровотечение. Заодно мы малость передохнули. Перед съёмом кровь хлынула опять — еле остановил. В МСЧ мне посоветовали пить хлористый кальций, и я проглотил столовую ложку этой горечи. Но у меня язык не повернулся попросить у врача освобождение от работы. Да и не дал бы он мне этого дня отдыха. Сколько нас таких, полубольных, измождённых усталостью, ошивалось возле врачебного кабинета с несбыточной мечтой получить роздых. Хотя бы на один день.
Не напрасно зековская поговорка гласит: день кантовки — месяц жизни. Но мои неприятности в сравнении с Витькиными выглядели пустяками. Ему сейчас приходилось преодолевать и осваивать то, что я давно преодолел и освоил. Видел, как напарник страдает от болей, причинённых ему работой. И само собой получилось, что я норовил трудиться и тогда, когда он переводил дух. Пришлось поделиться и продуктами, закупленными в ларьке, — так называемым подкормом: маргарином, дешёвыми конфетами, хлебом. Ларьковые продукты были очень важным подспорьем. На голой пайке, да при такой потливой работе, невозможно было выдержать долго. А Витьке не то что жиров, хлеба не на что было купить. Да и в списки его не успели включить.
В лагере с одобрения контингента завели такой порядок отоваривания: для каждой бригады устанавливается определённый день в неделю и даже — час. Те, кто желал что-то купить, топал со своей бригадой в торговую точку и, если позволяла сумма на лицевом счёте, приобретал необходимое, росписью подтверждая, на сколько рублей и копеек набрал товара. Деньги решено было не выдавать на руки, чтобы не провоцировать игру в карты и кражи. Те, кто трудился плохо и в его плюсовой графе ничего не значилось, тот летел на голой пайке. Деньги, получаемые зеками переводами с воли, не всегда вносились в ларьковый список, а лишь с разрешения начальства. А оно, начальство, прежде посмотрит на тебя, что ты за работяга, соблюдаешь ли режим и так далее. Вот это, по понятиям последних, должно было заинтересовать зеков в труде. Кто-то, и это факт, вкалывал за блага лагерного ларька, но сколько окольных путей и лазеек находилось, чтобы тебя включили в список… Однако, должен признать, что для работяг эта система была более справедливой, чем свободная торговля на деньги в лагерях, где правили блатные.
Я не мог не поделиться подкормом с напарником. Нет, если бы я каждодневно съедал свой маргарин и иногда — кусочек колбасы, меня никто не осудил бы. Но как я мог требовать от напарника упираться, как я, будучи сытым и зная, что он изнывает от голода?
— Я тебе отплацю, век свободы не видать, — пообещал растроганный Витька. — Не останусь в замазке. За лупь полуцис два.
— Ты меня за ростовщика принимаешь? — взъерепенился я. — Если будешь подсчитывать, сколько должен, ничего тебе не дам.
Витька, видимо, так и не уразумел до конца, почему я так поступаю.
— Ты — мне, я — тебе, — произнёс он заученно. — Закон зызни.
— Ни ты — мне, ни я — тебе. Усвоил?
— Не.
— А ты подумай.
Всё вроде бы шло нормально. Бригадир регулярно докладывал коменданту, как живёт бригада и, естественно, о Шкурникове, о его «исправлении». Штаб его доклады устраивали, и Витьку не тревожили. И мы вроде бы сработались. Но что-то смутное тревожило меня. Словно бы я хотел спросить Витьку о чём-то очень важном, без знания чего у нас не получится настоящего взаимопонимания и взаимодоверия. Наконец этот вопрос всплыл из неведомых недр, и я его задал напарнику:
— Скажи мне, только честно, убивал людей?
Витькин взгляд застыл, а лицо стало как бы упругой резиновой маской. Однако он быстро пришёл в себя.
— Не. Никогда. Бля…
— А по твоему желанию? Или — по намёку?
Витька недоверчиво улыбнулся:
— Кто это хоцет знать?
— Я. Если было дело, скажи правду. Я ведь у тебя не допытываюсь: кого, где и когда. Просто хочу знать.
— Да не… Не было. Моклые дела за мной не цислятся. Я цистый.
Я наблюдал за мимикой Витьки и силился определить, есть ли кровь жертв или хотя бы одной на его руках? Что натворил он множество бед и принёс людям большое горе, это, бесспорно, любой блатной существует и процветает, причиняя горе другим. Но, похоже, не лишил никого самого дорогого, единственного, неповторимого — жизни. Надеюсь. Хотя негодяй он отменный. Был.
Я не сказал, не открыл ему, зачем мне это нужно знать, а он — не спросил. Я очень хотел, чтобы Витька и в самом деле не совершил этого самого страшного и непростительного преступления. И поэтому поверил ему. Не совсем, но поверил.
Вечерами, обессиленные, словно из нас выкачали, высосали все жизненные соки, мы отлёживались на своих нарах. Я иногда доставал из голубого чемодана учебник логики для учащихся восьмого класса средней общеобразовательной школы и, преодолевая боль в разбухших мышцах, вытягивал руку с книгой на освещённый участок. И читал. Лёжа. Витька, по моему настоянию, прочёл два-три абзаца, ничего не понял и больше в логику не заглядывал.
А однажды он взял книжку в руки, погладил разворот и похвалил:
— Гумага клёвая. Не лоссёная. Сулсавая. Стилы, колод пять, мозно сковать.
— Ты совсем книг не читаешь? — удивился я.
— А цо в них холосого? Одна хелня. Голова у меня от науки пухнет.
— А кумекать, как кого обокрасть или ограбить, — не устаёт?
— То длугая масть, — заегозился Витька. — Тама цего думать? Ловкость лук. И никакого мосенницества.