вздохнули свободнее. Никто не имел никаких привилегий — все равны. Трудиться тоже должны были все на общих работах, активисты — тоже. И сам комендант, выбранный, кстати, контингентом открытым голосованием. Управлением лагерем и разрешением всяких конфликтов Моряк занимался помимо основной работы — вязки металлической арматуры для бетонных строительных конструкций. Наряду с другими бригадниками.

Прошёл слух, что блатные на большой своей сходке приговорили Моряка и всех активистов к «высшей мере наказания». Законников, кто держал лагерь и допустил переворот, сдав его сукам, хотя никто: ни Моряк, ни его сподвижники не могли превратиться в сук, ибо не были блатными, лишили звания честных воров. Пахана на том совете признали тайным сукой, который якобы умышленно установил в своём лагере террор, чтобы дискредитировать честных блатных, борцов за счастье трудового заключённого люда — мужиков. Его зарезали, а остальных, причастных к этому делу, лишили сладкого воровского куска хлеба.

Везде и всюду блатные распространяли параши о якобы царящем в лагере беспределе, сочиняли небылицы о кровавых оргиях, творимых Моряком с его «гондонами». Впрочем, жестокие расправы всё же случались, и это, по моему мнению, никак не оправдывало ни коменданта, ни его сподвижников. Я говорю о самосудах. И всё же то, что я услышал после этапа в следующий лагерь: будто работяги, ненавидевшие сучий режим Моряка, просили блатных прислать к ним хорошего пахана, который придерживался бы «справедливых» законов и правил преступного мира, несомненно являлось неправдой, фальшивым «гласом народа». Работяги были довольны режимом мужицкого правления, их не смущали даже дикие самосуды вроде того, что мы видели с Витькой на объекте.

Витька не любил моих упоминаний о Моряке. Возможно, опасался расплаты. За то давнее издевательство над ним в двадцать седьмой камере Челябинской следственной тюрьмы.

Говорят, мир тесен. Ещё теснее мир тюрьмы и лагеря. Здесь происходят самые невероятные и роковые встречи. А эта была самой удивительной. Хотя и закономерной.

Я был уверен, что Моряк (Матюхиным его никто не называл) узнал Витьку ещё тогда, в больничной палате. Одно его слово, и Тля-Тля за несколько минут превратили б в мешок с осколками костей. Но комендант так не поступил. Почему? Кто знает… Может, преподал бывшему пахану и всем другим урок милосердия? Не исключено. Очевидно было и другое: попадись Витька, к примеру, с картами, Моряк его едва ли пощадил бы. И Тля-Тля это знал. И продолжал играть не только в карты, но и со смертью — в кошки- мышки. Причём в роли мелкого грызуна. Какой-то мышиный азарт. И никакие мои увещевания не действовали.

С горечью я осознал: опыт мой не удался. Не пожелал Тля-Тля стать другим. И бог с ним, решил я. Каждый отвечает за себя. Потому что делает себя сам.

Наверное, следовало сходить в нарядную и оповестить, что Шкурников (он же Захаров) уже не мой подопечный. Но его перевели в другую бригаду. На этом моё опекунство закончилось. И я, честно признаюсь, испытал облегчение. И — никакого сожаления. Или угрызений совести. Да и в чём я мог себя упрекнугь? Сделал для него, что мог. Человек — сам себе кузнец. Не сожалел я, что возился с бывшим блатарём, помогал освоиться и стать работягой. Правда, настоящий труженик из него не получился. Оставалась лишь надежда на будущее. Не младенец он, чтобы постоянно ему соску в рот совать. И так надо мной в бригаде подсмеивались, что я нянчусь с бывшим паханом, шестерю ему. Обидно, что другие понимают стремление помочь как нечто холуйское, угодническое.

Большое беспокойство во мне вызвало откровение Витьки о будущем его житье-бытье. Сначала на мой вопрос он хотел отделаться фразой: будет день — будет и пища. А о таком далёком предстоящем, как послезавтра, он, дескать, никогда не задумывался. Я всё же настоял, хотя наша вероятность выйти из заключения, я это отчётливо понимал, была очень невелика. И не только у него или у меня — у каждого. А у Шкурникова — особенно. Если я своё воображаемое будущее продумал в деталях (освобождение, работа, учёба, семейные дела), то Витька, вероятно, не лукавил, говоря, что об этом никогда не задумывался.

— Воловать буду, — признался он мне всё-таки.

— Зачем? Чтобы по новой сюда забуриться?

— А цьто: и на воле исацить? На то она и воля, цтобы гулять. Взять от зызни всё. Пока молодяк.

Странная логика. На мои увещевания Витька ответил:

— Пуссяй длугие исацят. Кому ндлавится, а я — на хую её видал, такую лаботу. Под винталём[262] мантуль, на волю выскоцис — по новой. Ну ус, хлен им по колен.

— Кому им?

— Всем. Ментам, плокулолам. Нацяльникам всяким. Они, падлы, в кабинетах хуём глусы околацивают и зывут, как кололи. А я долзэн гнуться на их? Как негл. Так, да? Цтобы, как у тебя, кловь из носу побезала?

Витька разволновался и озлобился. Тот мир, в который я стремился, как из тьмы к свету, для Витьки был враждебен и чужд.

«Вот в чём его главная беда, — подумал я. — Что он приемлет свободу как добычу. Обретая её, он набрасывается на всех, чтобы грабить и воровать. И это очень печально: сам себя загоняет в тупик».

— Витьк, если ты выскочишь и начнёшь снова воровать, то встреча с урками неминуема. Они ж тебя убьют, как только узнают…

— Несплаведливо меня целес хуй блосили. Волам я ницего плохого не сделал. Пуссяй лазбелутся.

— Уже один раз разобрались. По-моему, ты совершаешь роковую ошибку — упрямо не желаешь стать работягой. Но тебе — виднее. Только нам с тобой не по пути.

— Холос. Каздому — своё.

— Знаешь, что это за слова? Они были написаны на воротах Освенцима и других фашистских лагерей смерти.

— Какая лазница? Все лагеля — лагеля…

Каждый раз, когда Витька мелькал поблизости, меня охватывало чувство горечи и какой-то жалости к нему. Хотя устроился он получше, чем я. И жил в достатке. Ему продолжало везти. Пока. Встречаться со мной он избегал. Но однажды подошёл-таки. Упитанный, благополучный. Поздоровался. Предложил:

— Выйдем, поговолим. На палу слов.

— Говори здесь. При всех. Какие могут быть секреты?

Тля-Тля замялся. Это был уже не Витька Недодавленный, а, как мне показалось, почти прежний Тля-Тля — самоуверенный, деловой.

— Садись, — пригласил я, подвинувшись на нарине.

— Лепила мне лассказал. Агафон. Цто ты тогда… на вахте меня плинял.

— Ну и что?

— Езли б не ты, дубаля дал бы.

— Может, и дал бы. Но ведь не дал. Что об этом вспоминать. А ты, смотрю, цветёшь. Шкура новая, ботинки. В какой бригаде?

— На мастылке, — признался Тля-Тля.

Тут я заметил, что кисть правой руки его забинтована.

— Рекордист, — сказал я с иронией. — Проку от тебя, как от козла молока. Работничек…

— От лаботы кони дохнут…

— Ну, ну… Не боишься, что намотают за членовредительство?

— Выйдем, потолкуем.

«Чего ему от меня нужно?» — подумал я, но поднялся, превозмогая застарелую боль в мышцах.

— Тебя в этап зафуговали. В холосый лагель. Но его делзат волы. Влезес боб в ногу? Во как лаздует! И толмознёсся. Под класным клестом пелекантуесся.

Витька выглядел озабоченно. Не ожидал от нето такого шага.

— Налядьцику на лапу дас — выцелкнет.

Ох уж мне эти «хорошие» концлагеря!

— Нет, не дам. У меня нет денег. Да если б и были — не дал бы.

— У меня есть. Ласклутился малость. Сколь надо?

— Играешь? He веришь, что на задницу посадят. Как того. Пять раз подкинут, ни одного не поймают. Успеешь только один раз кровью помочиться.

Витька не ответил.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату