— Разные люди, Вить, встречаются. Наверное, и среди воров встречаются добрые. И среди фраеров, как ты их называешь. Не в этом дело. А в том — как жить. Тебе жить. Добрый вор у кого-то, может быть, у твоей же матери, украл хлебную карточку — твою, и с тобой потом поделился… Твоим же.
— Цего ты голбатова змёс к стенке? Какая мать? Моя мать — плоблядь. И на хлену бы я её видал. Кобелю своему калтоску залит-палит, а мне — хуй до колена. Я ей зыть месал в своё удовольствие. Потому она меня колотила сызмальства. По голове, по цем попало. Я б такую мать своими луками задавил — нацисто.
— Да ты что, Витька, чокнулся? — опешил я. — Про родную мать такое…
И тут же вспомнил: не впервые подобное слышу. Гундосик тоже на свою маманю обижался. И за то же. Но всё равно нельзя так о самом близком и родном человеке. Какая она ни была бы. А Витька — осатанел в тюрьме. Вот и поносит ту, что жизнь ему дала. Что же за существо, этот Витька Шкурников, которому даже имя матери ненавистно? Ещё от одного блатаря на камкарьере слышал даже более кощунственные слова о собственной матери. Выходит, для блатных нет ничего святого, ни-че-го!
Даже звери любят своих матерей, не лают на них, не кусают. И я ужаснулся, до какого сверхозверения надо дойти, чтобы превратиться в таких ненавистников. Но вот Витька — такой. Как его разубедить? Ведь не был же он таким. И, если разобраться, то наверняка мать его не виновна в том, что — ей приписывает Витька. Отчим — допускаю. А мать — никогда. На то она — мать. Я тоже немало обид от своей мамы терпел, но люблю её. И она меня — тоже. От отца, честно сказать, мало добра видел. А душевных, тёплых слов не слыхивал ни одного. Такой он. Но и его я уважаю. Как отца. Если и не очень уважаю, то зла на сердце не держу. А Витька… Непонятный он мне человек. А ведь самое главное в общении с людьми — понять их, что они из себя есть. Наверное, этим пониманием и определяется степень ума. Дурак никогда и ничего не поймет правильно. Поэтому самому надо стремиться к истине. Во всём. И всегда.
Редко бывает, чтобы я расчувствовался от чужой исповеди. А Витькины злые признания подействовали на меня сильно, заставили осмысливать, разбираться в причинах, доискиваться до них.
Я осознал, что Витька далеко не такой, каким его представлял до сих пор. И, вероятно, во многом его додумал. Поэтому он мне и непонятен. Кое-что в его жизни, похоже, случилось, как и в моей, не по нашей воле, а помимо. И многое, что я ему никак не мог простить разумом, простилось само собой.
Всё шло, по-моему, нормально, однако меня обеспокоила одна деталь в поведении напарника. Когда он оклемался окончательно, то иногда по вечерам неожиданно стал исчезать. На мой вопрос, куда он шастает, Витька ответил уклончиво, дескать, со старыми знакомыми встречался, базарил за жизнь и тому подобное.
Поначалу у меня эти отлучки особого беспокойства не вызывали, но когда однажды он вернулся в новом обмундировании и сам, без вопроса, объяснил мне, что получил комплект у каптёра,[260] меня насторожила его расторопность. Вслед за казённой обновкой Витька принёс охапку пакетов и кульков с провизией, всё из лагерного ларька.
— Холосый хлопец сталый долзок отдал, — пояснил он походя.
Я безошибочно почувствовал, что Витька лжёт. После долгих моих расспросов он с ухмылкой признался:
— Ласколол. Молоток. Выиглал.
— Не знаешь, что тебе за это корячится?
— Пуссяй спелва изловят. С полицным.
— Подловят. Рано или поздно. И что тогда будет с тобой, со мной? Видел, как на объекте того шулягу подбрасывали? Тоже, кстати, за выигрыш. Он через сутки дубаря дал. Кровью изошёл, как поносом. Забыл?
— Цего на лоду написано, того не миновать, — заученно повторил Витька.
— А о других ты подумал? Обо мне, например. Или о том, кого ты обыграл. А точнее — обманул. Ведь ты, может, на преступление его этим толкаешь.
— Никто к банку за луку не тянет. Не хоцес — не иглай. А езли любис сладко пить и есть, плосу наплотив меня сесть.
— Брось ты эти блатные штучки-дрючки и прибауточки. Ты же клялся, что не будешь воровать, играть в карты и прочее. Обманывал?
— А где я глосы возьму налядиле на лапу дать, лепиле? Да и — в семью, для обсего котла?
— Учти: из такого котелка я жрать не буду. И причём тут нарядчик с лекпомом? Они у тебя требуют деньги?
— Налядила за лапу[261] на лёгкий тлуд пелеведёт. Пуссяй длугие у околёнка сдохнут, а я ессё зыть хоцю. А лепиле — за то, цто из петли вытассил.
— Кто тебя вытащил?
— Балда. Володька.
— Кто тебе сказал? Он — сам?
— Я и так знаю.
— Ничего ты не знаешь. Скажи спасибо не Балдиесу, а вохровцам, которые на вахте дежурили. За плохую службу поблагодари. И погоде скажи спасибо. Что снег шёл.
Витька вопросительно посмотрел на меня.
— И — сто?
— А то, что снег падал тебе, как в песне поется, на рыло. И таял. Дошло?
— И — сто?
— Так таял же. На покойнике не таял бы. А искусственное дыхание тебе делал Агафон. И камфарой ширял. А Балдиес тут ни при чём. И с игрой — завязывай. Не завяжешь — катись, знаешь, куда?
— Эх, Юла. Не понимаес ты насэй босяцкой зызни. Это — в клови. До могилы. Кто волом лодился, тот волом и умлёт.
— Я тебе сказал. Поступай, как знаешь.
И я впервые усомнился в правильности того, что взял Шкурникова на поруки. Мне вспомнился тюремный философ из камеры номер двадцать семь, который изрёк слова, поразившие меня: «Толкни того, кто падает. Пусть он подохнет сегодня, а ты — завтра». Нет, поступил я правильно, вот только Витька финтанул. После этого разговора вскоре бригадир назначил Витьку на зачистку готовых изделий. Не работа, а забава — не бей лежачего: зубилом срубать наплывы, выравнивать швы, подмазывать сколы цементным раствором…
Я догадывался, что бугор едва ли стал бы благоволить Витьке просто так или за его прошлые воровские заслуги — бригадир питал слабость к угощениям и подношениям. Выходит, Витька дал ему взятку. Откуда у зека, голым брошенного в лагерь, могли взяться деньги? Посылок и переводов он не получал. Да и не мог получить. Ясное дело: выиграл. Или украл. Я сделал вывод: Тля-Тля нарушил данное слово и снова взялся за старое. Что от него ожидать в дальнейшем? К тому же он вовсе не считался с моими мнениями и интересами. Какой же он мне товарищ?
Воровское в нём опять забродило. А это — гибель. Туда же и меня тянет. Несчастный! Всё — хватит. Я вообще не хочу иметь никакого касательства к его проступкам. И тем более — к преступлениям. А то, что добывает себе на благополучие средства нечестными способами, сомневаться не приходилось. За что его (и меня) по правилам, установленным в зоне, полагалось сурово покарать. Тут я позволю небольшое отступление, чтобы пояснить, какой режим был установлен в нашем лагере.
Теперь, по прошествии многих лет, мне видно, что это был один из экспериментальных лагерей, где опробировался режим «мужицкого» самоуправления с полным устранением от власти над контингентом преступного мира, или, как его сейчас называют, — организованной преступности.
Прошёл, может быть, всего год с небольшим с той поры, когда здесь владычествовали блатные, грабя и эксплуатируя мужиков, как и в других концлагерях такого типа. В один прекрасный день мужики- работяги, едва ли без помощи лагерного начальства, устроили переворот. Под руководством Моряка они, то есть мужики, свергли пахана со всей его шоблой, изгнали их из зоны. Тех, кто сопротивлялся, жестоко избили. Но обошлось без жертв. Может, кто-то из пострадавших после переворота и отдал концы от побоев, однако в зоне обошлось без единого трупа.
Все воровские «законы» были сразу отменены, в том числе положенная дань — половина. Работяги