— Разве это не трудовой лагерь?
— Трудовой лагерь? — переспросил голос с нижнего яруса. — Вот что я тебе скажу, парень. Забудь обо всем, что случилось с тобой до этой минуты. Сосредоточься лучше на том, чтобы быстро и четко выполнять то, что тебе приказывают. И не попадайся лишний раз на глаза бригадирам и капо. Может, тогда и выживешь.
— Они говорили нам, что это трудовой лагерь, — упрямо повторил Шломо. — Они обещали, что всех нас ждет работа и сносные условия. А теперь вы говорите мне, что я никогда не увижу своих приятелей. Но я не хочу в это верить. Я думаю, что снаружи я обязательно встречу кого-то из тех, с кем ехал сюда в грузовике.
— Снаружи? — переспросил Моше.
— Да, снаружи. Снаружи барака. Что я увижу, если выйду туда?
— Поля, Шломо, шесть огромных полей. На них бараки, такие же, как этот. За бараками вышки и ограждения из колючей проволоки. И никого из знакомых вокруг. А что ты еще надеялся там увидеть?
Моше замолчал. А Шломо не торопился продолжать разговор. Он лежал, обдумывая услышанное.
— Что касается твоих приятелей… — снова нарушил тишину Моше. — Тех, которых поставили в другую очередь… Я думаю, их уже нет в живых. Никто из тех, кто вставал в левый ряд, потом не возвращался в лагерь. По крайней мере, за то время, пока я здесь. А я здесь уже с середины лета.
— Но это нелепость, бессмыслица! — горячо возразил Шломо. — В этом нет смысла! Зачем? Зачем им убивать тех, кто может на них работать?
Снизу снова донесся негромкий смех. Даже Хаим, лежавший к Шломо спиной, не удержался и насмешливо хмыкнул, услышав его слова.
— Нет смысла, говоришь? — глухим голосом произнес снизу Моше. — Я сам не верил, а потом увидел все, что здесь происходит, собственными глазами. Я сам, приехав сюда в июле, пытался искать во всем этом смысл. Но так и не смог в то время его найти. Я был таким же, как ты, Шломо. Я мыслил теми же категориями. Это и было моей ошибкой. И в этом твоя ошибка теперь. Изо дня в день, наблюдая, как уводят в направлении леса целые колонны людей, как ежедневно к крематорию привозят что-то в грузовиках и разгружают их за высоким забором, как прибывают сюда все новые и новые транспорта, до отказа заполненные стариками и женщинами, я понял, что просто искал целесообразность поступков не там, где ее нужно было искать.
Моше замолчал и, судя по звуку, повернулся на другой бок.
— Нас с самого детства, — снова продолжил он, — учат простым и очевидным вещам: все, что мы делаем, должно иметь под собой подоплеку. Скрытую причину, толкающую нас к тем или иным поступкам. Мы печем хлеб? Должна получаться прибыль. Иначе, в чем смысл? Мы закупаем крупу? Так нужно продать ее подороже. Иначе, в чем интерес? Рискуя, даем деньги в долг? Тогда назначаем проценты. Иначе, зачем рисковать? Пойми, все то, чему тебя научили в детстве, не действует больше здесь, не ценно в их уродливом мире. Здесь смысл не в том, чтобы на чем-то нажиться. Здесь смысл в том, чтобы нас уничтожить. Им нужно, чтобы нас просто не стало. Не стало совсем. Без оговорок и исключений. И, желательно, как можно скорее. Да, для тебя самого все это — абсурд и нелепость. Для многих из нас все это сравнимо, разве что, с сумасшествием. Но они, пуская тебе пулю в затылок, не думают о том, что потеряли в деньгах. Для них сам факт, что тебя не будет, и есть конечная, высшая цель. И ради своей цели, поверь, они способны на многое.
В бараке снова стало тихо. Даже те, кто только что пытался заснуть, теперь лежали и напряженно слушали негромкий голос, доносившийся откуда-то снизу скрипучих нар.
— Скажи, Шломо, — задал вопрос Моше, — когда тебя привезли сюда, с тобой ведь были какие-то вещи?
— Конечно. Но они все забрали. Они даже сняли с пальца мое кольцо. Потом нам сказали, что все это отдадут, только позже. Нам даже разрешили все тщательно подписать для того, чтобы впоследствии не было путаницы.
— Все верно. У нас у всех были вещи. И деньги. У многих даже были с собой драгоценности. Скажи, Шломо, заметил ли ты на ком-то из нас кольцо или, может, браслет? А, может, одежду, в которой мы добирались сюда? Теперь у нас есть лишь эта жалкая форма в полоску, да номер на ней, который заменяет нам имя. Зачем им беспокоиться о законах? Ведь все можно просто отнять. Ты знаешь, что убийство еврея здесь больше не считается преступлением? И, если кто-то из них убивает еврея, не сделав попытки присвоить его имущество, перед законом он чист. Ты только вдумайся в это! Ведь раньше убийц ждал процесс. Их раньше ждало разбирательство. Теперь же убийство кого-то из нас — проступок, сравнимый с убийством блохи. Твоя жизнь здесь не стоит и сигареты. Она дешевле глотка воды. И не дороже патрона. А потому для них вопрос лишь в том, чтобы экономить эти патроны. Расстрелы давно потеряли свою эффективность. Ведь можно расстрелять десяток, сотню, другую… Но, как расстрелять десятки и сотни тысяч?
— Ты что-то знаешь об этом? — голос Шломы теперь заметно дрожал.
— Не знаю. И не уверен, что хочу знать. Ходили слухи… Пока только слухи… Что тех, кого ставят в левую очередь, ведут подальше от лагеря и травят каким-то газом. Но сам я, конечно, такого не видел и не знаю никого, кто бы видел. Все это всего лишь слухи…
— Угомонись уже, Моше! Дай, наконец, поспать, — послышался голос откуда-то с верхнего яруса.
Моше замолк. А Шломо почувствовал, как к горлу подступил неприятный ком, и затряслись руки. Он снова сполз вглубь нар и, обхватив себя руками за плечи, изо всех сил пытался справиться с дрожью. Дождь продолжал неумолимо хлестать по крыше. Ветер все также пел свою заунывную песню в щелях деревянных стен. Шломо казалось, что откуда-то из дождливой темноты до него еле слышно доносится протяжное и скорбное: «Бойся, бойся, бойся». Он весь подобрался, закусил губы и еще долго беспокойно ворочался на колючей соломе. Наконец, когда дождь и ветер начали стихать, а весь барак постепенно погрузился в глухую тревожную тишину, Шломо, снова и снова думая над услышанным, уснул неглубоким и чутким сном.
Глава XII