воров. Она настаивала на том, чтобы я послезавтра же взял бы билеты на юг, и я обещал ей это, хотя чтото в моей душе упорно подсказывало мне, что ни на какой юг и ни когда я не уеду.

В ту ночь я долго не мог заснуть и вдруг, тараща глаза в темноту, понял, что я заболел боязнью. Не подумайте, что боязнью Мстисла ва, Латунского, нет, нет. Сквернейшая штука приключилась со мною. Я стал бояться оставаться один в комнате. Я зажег свет. Пере до мною оказались привычные предметы, но легче мне от этого не стало. Симптомы атаковали меня со всех сторон, опять померещил ся спрут. Малодушие мое усиливалось, явилась дикая мысль уйти ку да-нибудь из дому. Но часы прозвенели четыре, идти было некуда. Я попробовал снять книгу с полки. Книга вызвала во мне отвраще ние. Тогда я понял, что дело мое плохо. Чтобы проверить себя, я ото двинул занавеску и глянул в оконце. Там была черная тьма, и ужас во мне возник от мысли, что она сейчас начнет вливаться в мое убежи ще. Я тихо вскрикнул, задернул занавеску, зажег все огни и затопил печку. Когда загудело пламя и застучала дверца, мне как будто стало легче. Я открыл шкаф в передней, достал бутылку белого, ее люби мого вина, и стал пить его стакан за стаканом. Мне полегчало, не от того, что притупились страшные мысли, а оттого, что они пришли вразброд. Тогда я, понимая, конечно, что этого быть не может, пы тался вызвать ее. Я знал, что это она – единственное существо в ми ре – может помочь мне. Я сидел, съежившись на полу у печки, жар обжигал мне лицо и руки, и шептал:

– Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди!

Но никто не шел. Гудело в печке, и в оконца нахлестывал дождь.

Тогда случилось последнее. Я вынул из ящиков стола тяжелые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это не так-то просто сделать. Исписанная бумага горит неохотно. Ломая изред ка ногти, я разодрал тетради, вкладывал их между поленьями, ста вил стоймя, кочергой трепал листы. Ломкий пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман поги бал. Покончив с тетрадями, я принялся за машинные экземпляры. Я отгреб гору пепла в глубь печки и, разняв толстые манускрипты, стал погружать их в пасть. Знакомые слова мелькали предо мною, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх, но слова все-таки виднелись на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага черне ла, и кочергой я яростно добивал мои мысли. Мне стало как бы легче.

В это время в окно тихо постучались, как будто кто-то царапался. Сердце мое прыгнуло, и я, погрузив последние слои в огонь, пошел отворять.

Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери наверх, пахнуло сыростью. У двери я с тревожным сердцем спросил тихо:

– Кто там?

И голос, ее голос, ответил мне:

– Это я.

Не помня себя, не помня как, я совладал с цепью и ключом. Она лишь только шагнула внутрь, припала ко мне вся мокрая, с мокрыми щеками, развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только слова:

– Ты… ты, – и голос мой прервался, и мы вбежали в переднюю. Она освободилась от пальто и подошла к огню. Она тихо вскрикнула и голыми руками выбросила из печи последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату мгновенно. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала не удержимо и судорожно. Отдельные слова прорывались сквозь горь кий плач:

– Я чувствовала… знала… Я бежала… я знала, что беда… Опозда ла… он уехал, его вызвали телеграммой… и я прибежала… я прибе жала!

Тут она отняла руки и, глядя на меня страшными глазами, спро сила:

– Зачем ты это сделал? Как ты смел погубить его?

Я помолчал, глядя на валявшиеся обожженные листы, и отве тил:

– Я все возненавидел и боюсь… Я даже тебя звал. Мне страшно.

Слова мои произвели необыкновенное действие. Она поднялась, утихла и спросила, и в голосе ее был ужас:

–  Боже, ты нездоров? Ты нездоров… Но я спасу тебя, я тебя спа су… Что же это такое? Боже!

Я не хотел ее пугать, но я обессилел и в малодушии признался ей во всем, рассказал, как обвил меня черный спрут, сказал, что я знаю, что случится несчастье, что романа своего я больше видеть не мог, он мучил меня.

– Ужасно! Ужасно! – бормотала она, глядя на меня, и я видел ее вспухшие от дыму и плача глаза, я чувствовал, как холодные руки гла дят мне лоб. – Но ничего. О, нет! Ты восстановишь его! Я тебя выле чу, не дам тебе сдаться, ты его запишешь вновь! Проклятая! Зачем я не оставила у себя один экземпляр!

Она скалилась от ярости, что-то еще бормотала. Затем, сжав гу бы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Она сложила их аккуратно, завернула в бумагу, перевязала лентой. Все ее действия показывали, что она полна решимости, что она овладела собой. Выпив вина, она стала торопливо собираться. Это было мучи тельно для нее, она хотела остаться у меня, но сделать этого не мог ла. Она солгала прислуге, что смертельно заболела ее близкая при ятельница, и умчалась, изумив дворника.

– Как приходится платить за ложь, – говорила она, – и я больше не хочу лгать. Я приду к тебе и останусь навсегда у тебя. Но, быть мо жет, ты не хочешь этого?

– Ты никогда не придешь ко мне, – тихо сказал я, – и первый, кто этого не допустит, буду я. У меня плохие предчувствия, со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибла вместе со мною.

– Клянусь, клянусь тебе, что так не будет, – с великою верою про изнесла она, – брось, умоляю, печальные мысли. Пей вино! Еще пей. Постарайся уснуть, через несколько дней я приду к тебе навсегда. Дай мне только разорвать цепь, мне жаль другого человека. Он ниче го дурного не сделал мне.

И наконец мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда. Последнее, что я помню в жизни, – это полосу света из мо ей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапоч ки и ее глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека. Потом помню черный силуэт, уходящий в непогоду с белым свертком.

На пороге во тьме я задержал ее, говоря:

– Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один…

– Ни за что! – это были ее последние слова в жизни.

– Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Бес покойная ночка сегодня. Слышите?

Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решеткой.

Иван слышал, как прокатились мягкие колесики по коридору, сла бенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул…

Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что еще одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову.

Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, верну лись к прерванному.

– Дальше! – попросил Иван.

Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокой ная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому на чал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказы вал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рас сказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был темен, луна ушла с него.

Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки из вне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче:

– Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько от страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвыша лись за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно при крытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещенные мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это все, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живет в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь.

Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испу гала собака, я перебежал от нее на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти напол ненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на мо розе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся при близиться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уве ряю вас!

– Но вы же могли дать знать ей, – растерянно сказал Иван, – ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги?

– Не сомневаюсь в этом, – сухо ответил гость, – но вы, очевид но, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня неког да способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отша тывающийся от людей. Душевнобольной. Вы шутите, мой друг! Нет, – оскалившись, воскликнул больной, – на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физическо го холода человек, но сделать ее несчастной… нет! На это я не спосо бен!

Гость умолк. Новый Иван сочувствовал гостю, сострадал ему.

А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и слезами:

– Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно…

– Но вы бы выздоровели… – робко сказал Иван.

– Я неизлечим, – глухо ответил гость, – я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×