дочь. А потом жена умерла. И далее после этой спокойной констатации своим чередом описываются дальнейшие события жизни святого. Так и положено в житии, обязывает сам жанр, чтобы не было тут ничего лишнего, ничего психологического. Но на самом-то деле, как бы смирен и кроток он ни был, наверняка ведь и страдал, и плакал, и горевал. Даже Христос, узнав, что Лазарь умер, “восскорбел духом” и “прослезился”, потому что, как сказано, “Он любил его” (Ин. 11:33, 35, 36).
Так и Спиридон любил жену - почему бы ему ее-то не любить, когда он любил всех? Именно по любви он, приютив у себя голодного и изнемогающего странника и не имея никакой постной пищи, чтобы его покормить (был пост), угостил его мясом, причем, чтобы тот не смущался, сам разделил с ним трапезу. По любви беседовал с идолослужителем Олимпом, пытаясь отвратить его от языческого заблуждения. По любви давал нуждающимся деньги и пищу. Исцелял, воскрешал из мертвых, усмирял бурю.
Когда жена умерла, у Святителя Спиридона осталась на руках дочка, сирота Ирина, он растил ее, заботился, болел за нее душой, как все добрые родители. А потом и она умерла, как сказано, “в расцвете лет”.
Ирина тоже была наверняка очень хорошая, любящая дочь. Какая-то богатая женщина дала ей на хранение свои драгоценности - то есть ей можно было доверять, зная, что она не предаст, не обманет, не поступит низко… Значит, земная жизнь Святителя была полна горя, и много в ней было того, что можно пережить только великим страданием и терпением. Это только нам, издалека, через условный язык жития видится, что святым все давалось легко.
Нет, конечно, разумеется, для верующего человека умерший не сгинул, не пропал, душа его жива, тело ждет воскресения… И все же. Христос ведь знал, что Он вот-вот воскресит умершего Лазаря, а все же не сдержал слез, услышав, что друг его мертв. Значит, и нам не возбраняется плакать от нашей любви, когда плачется, и страдать, и страдание это проходить насквозь.
Если от Палеокастрицы взять к югу вдоль моря, то приедешь на крутой берег, по которому можно спуститься, а потом вновь взобраться к монастырю Миртиотисса. Там живет всего лишь один монах. Румын.
Мы добрались сюда слишком поздно - служба уже закончилась, а монастырь закрыт. Поэтому мы расположились в таверне неподалеку от монастыря. Здесь повсюду стояли дымящиеся банки с подожженным кофе, чтобы отгонять назойливых и жадных ос, которые, оказывается, любят здесь мясо. Как увидят (или учуют) кусок мяса или колбасы, сразу слетаются и с жадностью припадают к нему, жаля каждого, кто попытается воспрепятствовать им. Мы взяли все греческое: цацики - йогурт с чесноком и огурцами, саганаки - жареный сыр, мусаку - баклажаны с мясом. И жареные кабачки, покрытые хрустящей корочкой, и мидии, и огромные креветки, и маленьких жареных рыбок, и клефтику - тушеную баранину со всякой всячиной, и местное розовое вино. Ну что ж, в нашей жизни бывали такие дни, когда мы ели лишь поджаренный на постном масле черный бородинский хлеб. А бывало, что - печенный в духовке лук.
Вернувшись в Агиос Стефанос, я поставила диск СиДи с литургией, с органным пением, но он оказался пуст - ни звука, ни шороха, ничего. Огорчившись, включила телевизор. Там шел какой-то американский фильм. Сюжет сводился к тому, что героиня уводит от жены богатого старика, а потом бросает его, потому что за ней начинает “красиво ухаживать” молодой красавец. Я все-таки никогда не понимала такой “любви”: умыкнуть мужика из семьи, встречаясь с ним “на часок” в чужой квартире, благородная хозяйка которой удаляется на это время и перекантовывается у подруги, в кино или просто, шмыгая носом, гуляет по улицам, не в силах отказать, потому как “а если у них любовь?”, потом со скандалом женить его на себе, похороводиться с ним годок-другой-третий, а потом бросить, уже больного и никуда не годного, на произвол судьбы. У таких романов есть свой особый почерк, свой джентльменский набор: “цветы, ужин при свечах, вино, фрукты, хорошая музыка…”. С юности, когда за мной только-только начинали ухаживать молодые люди, я саму эту стилистику, интонацию терпеть не могла. Всякий, кто обращался ко мне с таким предложением, даже если оно было очень чистосердечным и вполне невинным, вызывал во мне чуть ли не отвращение.
Еще когда я отсиживалась в зимних Гаграх, куда меня на зимние каникулы отправили родители приходить в себя от переутомления, а на самом деле - от несчастной любви к моему будущему мужу, который об этом все еще не подозревал, и я с опоясывающим лишаем, заработанным на нервной почве от этих безответных любовных злостраданий, пребывала там среди шахтеров и шахтерш, один старичок- художник, отдыхавший поблизости с внучкой Настей, ставшей теперь известной художницей, познакомил меня с литовским прозаиком - то ли Витас его звали, то ли Витаутас:
- Он мне сказал по секрету, что вы ему очень понравились, он просит его познакомить с вами. Вы не возражаете?
Ну, познакомились мы. Он дядька такой дородный, интеллигентный, в костюме, в золотых очках, для меня - старик, лет ему тридцать восемь против моих девятнадцати. Живет в соседнем номере. И что? “Здрасьте” - “Здрасьте”. “Как красиво снег лежит на мандаринах!” “В зимнем море есть свой колорит!” Скукота!
И вдруг он мне говорит:
- У меня книжка вышла в Вильнюсе. Я бы хотел это отметить. Приходите сегодня вечером ко мне в номер. У меня - вино, фрукты, коньяк, хорошая музыка.
Но я, как только про вино с хорошей музыкой услышала, у меня внутри тут же звук стал такой тревожный нарастать, как в фильме Гайдая, когда Никулин чувствует, что чуждая неведомая сила приближается к его бриллиантовой руке.
- Спасибо большое, - вежливо сказала я. - Но я хочу поработать.
И как он ни уламывал, я ему:
- Призвание превыше всего!
И что? Он там у себя в номере напился своего вина, может быть, даже и коньяка - вдогонку и, пьяный, стал на ночь глядя стучать ко мне в номер. Якобы хотел что-то узнать или уточнить. Но тут опять появился этот звук, и я сказала ему:
- Уточняйте, пожалуйста, через дверь.
Но он, конечно, не стал ничего уточнять, а стал стучать кулаками и ломиться. Но дверь была крепкая, и он ничего не достиг.
Все на какое-то время успокоилось, но, видимо, он, вернувшись в свой номер, добавил еще и полез через перегородку между лоджиями - со своей на мою. А у меня как раз дверь была чуть-чуть приоткрыта: я сижу пишу стихи, морской воздух овевает меня, ночной ветерок. И вдруг - бац! - что-то такое тяжелое прямо в мою лоджию - это он грузно перевалился, коленку зашиб, очки разбил.
Ух, я и перепугалась, и разозлилась, кинулась дверь в лоджию запирать. И - едва успела - он уже вскочил и принялся в нее колотить. Всей массой своей наваливается, дверь аж дрожит: она, в отличие от входной, крепкой, довольно хлипкой была да еще и со стеклом.
“Ну, думаю, а как он стекло это выдавит, мне-то чем защищаться?” Я хоть и крепкая была, и сильная, и румяная, и мне девятнадцать лет, а все-таки мужик-то этот больно здоровенный. И на улицу от него через другую дверь не убежишь в ночь - там молодые грузинчики ходят по темноте, белками посверкивают:
- Эй, блондинка, пойдем угощу!
Стала я по номеру шуровать - орудие какое-нибудь искать, палку, ничего более подходящего не нашла, чем вантуз и вешалка. Встала я перед ним за стеклом - в одной руке этот вантуз, в другой - вешалка с крючком, размахиваю ими воинственно, лицо делаю свирепое, глазами вращаю, зубы скалю, боевой клич испускаю. Видимо, это его впечатлило, и он обратно полез. А я слежу сквозь стекло, чтоб он уж полностью туда опрокинулся. Но он, видно, уже силы порастерял, нога у него раненая, очков нет, редкие волосики порастрепались на субтропическом ветерке, сам он в рубашке одной промерз в феврале-то на лоджии да хотя бы и в Гаграх стоять: никак не может залезть. Но я строго слежу, и как только он в мою сторону бросает жалостливый взгляд и всей своей фигурой выражает пораженческую горесть, поднимаю свой вантуз и поворачиваю в его сторону вешалки железный крючок.
В общем, на следующий день в столовой дома творчества он вообще не появлялся. А еще через день мне старичок-художник, который нас познакомил, и говорит:
- Простите, но мне кажется, наш Витас (Витаутас) в вас влюбился. Вчера весь вечер только о вас и говорил - неизгладимое впечатление вы на него произвели.
Еще бы! Я живо представила себя, грозную, как полки со знаменами, с вантузом и вешалкой в обеих