волновало и радовало, что первые ночи и спал в обнимку с ружьём. Начал разрываться парнишка между домом и лесом.
Летом охотиться нельзя, с нетерпением ждал осени, чтобы поторопить зайцев в терниках и на полях, среди бесконечных лесополос и ерников.
Про отшатнувшихся от дома людей в станице ходила поговорка: 'Рыбка да зайчики — доведут до старчиков'. Но юнец ступил на охотничью тропу восторженно и без опаски.
На охоту бегал один, сначала впустую, потом наловчился бить зайчишек и куропаток, стал деловым и рассудительным. Вскопал одинокому деду огород за старый бинокль, дедок его и научил скрадывать лис.
Сам от немочи уже не мог ходить с ружьём, но лис добывал хитроумным способом много. Наловит мышей, потомит их пару дней голодом, потом шкандыляет к ближайшим полям. В обычный посылочный ящик насыпет горсть крупных сухарей, бросит туда пару мышей и забивает крышку.
Ящик зарывает вечерком в мякину у стога, а сверху прячет капкан. Озверевшие от голода мыши так гремят сухарями, пищат и дерутся, что лиса ночью слышит этот шум за многие сотни метров, подкрадывается и прыгает передними лапами в мякину, где её поджидает капкан.
Сёмку старый обучил другому способу, не ведая, что вскорости горько пожалеет об этом. Со временем настырный малец так проредил рыжих кумушек, что старик впустую ходил к посылочному ящику.
Новый способ был прост и незатейлив. С биноклем и в маскхалатах раненько утром отсекли выходные следы зверя с жировки от скотомогильников и тихонько шли, оглядывая все подозрительные кочки впереди себя. Лиса обычно ложится посреди пахоты на открытом месте и спит до обеда, как убитая.
Дед Буян, постанывая от боли в ногах, вёл Сёмку к первой лисе. Она свернулась клубочком на пучке соломки, спрятав нос в шикарный хвост. Когда до нее осталось метров тридцать, вдруг сонно подняла голову, сладко зевнула и уставилась на людей.
'Бей!' — прошипел старик, и Сёмка пульнул дуплетом по взлетевшей в прыжке рыжей молнии.
Лиса щерила белые зубы, дёргалась в конвульсиях, разгребая солому ногами по мёрзлой земле. Буян, довольный тем, что есть кому передать свою охотничью мудрость, повязал ей лапки ремешком и торжественно дал Сёмке нести добычу.
Всю дорогу хитро посмеивался, балагурил, поглядывал на цветущего от счастья охотника, а ночью Семка понял, почему скалился дед. Блохи из лисьей шубы перебрались к нему под одежду и немилосердно кусали. Сёмка всю ночь чесался, крутился и не мог уснуть.
Снег месить по оврагам и лесам — тяжкий труд. А труд-то и делает человека мудрым и прозорливым. К восьмому классу знал всё вокруг на многие километры, налился силой, оброс мышцами, и появилась звериная неутомимость в скитаниях.
Сам стал подмечать повадки лис, распутывал петли следов, ночами сидел в засидках у привады, кутаясь в отцовский долгополый тулуп, терпеливо снося холод.
Когда у лис начинался к весне гон, в бинокль замечал самку и разгонял свадьбу. Невесту отбивал и таился на её следу. Лисовины в поисках подруги один за другим пёрлись под выстрел, нюхая на бегу аккуратные отпечатки её лапок.
Дед Буян, не выдержав конкуренции, лютовал, грозился отобрать бинокль и поломать ружьё.
Друзья в это время катались с горки на лыжах, летом играли в городки и лапту, гоняли футбол на церковной площади, провожали и целовали робких одноклассниц, а Сёмка смотрел на их забавы с усмешкой превосходства.
Не мог понять, чего занимаются ерундой, когда есть такая воля: река, лес, степи, заросшие бурьяном курганы — любимое пристанище зверья. Увлёкся и рыбалкой, ночами проверял перемёты на тихой реке Медведице под завораживающие концерты ночных соловьёв.
Попадались сомы и сазаны на хитроумные приманки, долгие ночёвья у жарких костров отучили бояться одиночества и темноты. Завёл подсадных уток и гончую собаку.
Пойма Медведицы, впадающей в Дон, широко распахнулась меж холмов и курганов перед молодым бродягой. Дубовые леса, обросшие вербами озёра и старицы, дебри краснотала по песчаным косам, поросшие лесами тёмные овраги манили и звали неугомонную душу.
Сколько помнил отца Ковалёв, тот всегда носил кирзовые сапоги, фуфайку в холода и старенькую, выцветшую одежонку летом. Сутуловатый, белоголовый от ранней седины, отец вечно копался по дому в свободное от работы время.
Кормил скотину, рубил дрова, делал ульи для колхозной пасеки, на которой был бессменным пчеловодом с окончания войны. Приучал к домашней работе сына, изредка ходил с ним на охоту, уже сам ступая в его следы, едва успевая за резвыми ногами.
С матерью жил отец неважно, можно сказать, плохо. Скандалили по мелочам, сыпали упрёками, и в конце концов, пришла развязка. Мать забрала младшего братишку, уехала со всем небогатым скарбом к родителя в соседний хутор.
Больно хлестнули веревочки от занавесок на оголенных окнах в пустой хате, когда они с отцом вернулись с пасеки. Сёмка любил и отца и мать, мучился и страдал от их ругани.
Бабка всё лето хворала, молила Господа прибрать её к себе, и пришлось парню засучить рукава. Обстирывал и готовил обеды, управлялся по дому.
Какой спрос со старухи? Разменяла девятый десяток. Отец — инвалид войны — чудом выжил от тяжёлого ранения в живот. В хлопотах проскочило лето. Подошёл сентябрь.
Вечеряли в летней кухне, отец нахваливал борщ, приготовленный сыном, а глаза грустно и бездумно смотрели в пустую стену, словно искали там разгадку нечаянного одиночества. Вроде бы не пил, старался для дома, а вот довелось хватить бобыльей жизни. За какие грехи так бьёт судьба?
— Отец? Ты слышишь? — оторвал его сын от неласковых мыслей.
— Чего тебе?
— В школу мне через неделю. Ты б женился, что ли? Не управлюсь я один с домашними делами.
Отец долго и пристально смотрел на Сёмку. Размяв нервно подрагивающими пальцами погасшую папиросу, раскурил её.
— С чего это ты заблажил? Пчёл поставлю в омшаник, сам буду управляться. Не пропадём.
— Нет. Так дело не пойдёт. Тебе всего сорок пять лет. Женись. А? Я после восьмого класса уеду в техникум, как вы тут вдвоём с бабкой останетесь?
— Да… Загадал ты мне загадку… Кто же за меня хворого пойдёт? Святые мощи остались, да и меньшого, Витьку, жалко. Может, образумится мать, опять сойдёмся.
— Не сойдётесь, она замуж вышла, — подал отцу затёртое в кармане письмо.
Он раскрыл конверт и подвинулся ближе к керосиновой лампе, прочитав, молча бросил письмо в угол, тяжело встал.
— Это она мне назло сотворила, жить она с ним не будет, вот поглядишь. Что ж, коли так обернулось, попробую жениться. Сестра одолела уже уговорами, присмотрела вдовушку в своей станице. Ты прав — с матерью всё. Это я ей не смогу простить, — он устало раскинулся на застланной койке и закрыл глаза.
Через день на подводе привёз мачеху — полную, чернявую казачку лет сорока, с добрыми и грустными глазами. Она была замужем, развелась с пьяницей, а детей так Бог и не дал. Мачеха ступила в чужой двор, боязливо озираясь, поправляя волосы тёмной, загрубевшей в работе ладонью.
Месяц не смел её назвать пасынок ни мамой, ни тетей. Всё как-то выкручивался, обходился без этого, ловил на себе её понимающий взгляд, и наконец, сорвалось с языка: 'Мама'.
Мачеха заплакала и неумело прижала к себе диковатого, высокого парня.
— Ну, вот и ладно… Я уже сама хотела тебе сказать, чтобы хоть тёткой звал, истомилась вся.
Сёмка засобирался уходить, застеснялся этой чужой ласки. Что не поделил отец с матерью? Так он толком и не понял. Почему она вышла замуж? И отца оправдывал, и мать жалко, и брата.
Другие гуляют, пьют, жён гоняют так, что стёкла с рамами летят на улицу. И ничего, живут себе вместе. Кто разберет этих взрослых!
Время шло. Бабка с новой снохой жила мирно, она опять забегала по двору, шаркая чириками и норовя чем-нибудь помочь. То накормит кур, то надерёт железным крючком из примётка сенца козам, а вечерами всё бьёт поклоны темным образам в переднем углу.