это двойку...
Иногда мальчики не отставали от фронтовиков до самого казённого дома при метеостанции, в котором жили нелюдимо Погода и Война. Он и она сидели там за столом, у окошка, и напряжённо молчали друг перед другом. Между ними зеленела бутылка водки, всегда - полная, будто одна и та же. И летом, при открытом окне, можно было услышать с улицы только один разговор, суровый и короткий:
- Нет Бога! - говорил неподвижный Война.
- Есть Бог! - отвечала Погода хрипло, через время. - Найдутся.
Рядом, на огромном огороженном поле, возносились к небу на столбах две дощатые сквозные будки, похожие на скворечницы, и одно алюминиевое ведро. Погода взбиралась на лесенки по утрам. Она сидела на верхних ступенях и курила, глядя в небо. И определяла состояние послевоенных облаков прищуренным взглядом. А движение мирного воздуха перепроверяла по направлению папиросного дыма. Туманные пряди расходились от неё на четыре стороны света, поочерёдно, покачиваясь и истаивая. Погода понимающе качала повреждённой головой, следя за ними пристально и напряжённо.
Потом в её работе получился сбой. Она не пришла в контору со своим Войной день, и другой. На третий же повезла, простоволосая, на больших санках для дров, по рыхлому и тёмному весеннему снегу, дощатый ящик из-под приборов. В нём лежал в сером всегдашнем кителе Семён Война, положив тоскующую руку на грудь. Левая, никак не встречающая другой, дотягивалась зато до ордена, совсем нового, будто не надёванного ни разу. И медали позвякивали недоумённо, когда Погода, одетая в пальто из шинельного сукна, рывком дёргала санки. Деревянные полозья присасывала снежная, чавкающая кашица, не отпуская их. А влажный ветер играл концом шали, которой Погода закутала ноги Войны, и трепал прядь её непокрытых волос, выбившуюся из-под гребёнки.
Буянские сами выбегали из домов и тревожно кричали друг другу на широком, сквозном ветру, по всем улицам:
- Айдате бегом! Там Погода Войну в одиночку хоронит!
- Ой, повредилася. Зовите старушонок скорей. А в Пскове-то - не знают, поди, про сердешного-то нашего?
- Некому-у-у! Знать!..
И много, много народа сбежалось тогда проводить его. И жарко пылали в дневном сумраке, над семёновой свежей могилой, свитые высокие свечи в десятки фитилей - как ни над какой другой. Потому что старухи принесли второпях не правильные, а пасхальные - праздничные свечи. Но никто не понимал этой ошибки...
Только Погоды уже не было рядом, среди почтительно молчащих буянских, одетых в спешке кое как и прикрывающих нестерпимо яркие свечи от промозглого ветра руками и плечами. Она сразу отправилась курить 'беломор' - на высокую лестницу, под самое алюминиевое ведро, уставившись глазами в переменчивое небо, как в судьбу.
Малые ребята спорили, просидит простоволосая Погода на лестнице до утра или зазябнет без похороненного головного своего платка и уйдёт спать в тепло. Они остались в сырых кустах, возле метеостанции, чтобы узнать незаметно, кто оказался прав. А Бронислава вернулась домой. Весь тот вечер она писала на черновике левой рукой, не переставая, без ужина.
Утром её вызвали к доске и продиктовали предложение.
-...Броня! Разве ты левша? - спросила её озадаченная учительница.
- Я так выучилася, - хмуро ответила она от доски, не переставая стучать мелом.
- Зачем?!
- Чтобы я умела писать, если мне правую руку оторвёт, - ответила Бронислава.
И велела учительнице:
- Диктуйте дальше.
От мороза, окрепшего к ночи, что-то треснуло в бревенчатой стене.
- Батюшки-светы! - вздрогнула Бронислава за кухонным столом.
Потом загудел с посвистом над крышей ночной ледяной ветер. И кто-то свой, древний, родной, но совсем, совсем незнакомый, начал твердить ей с высоты, как маленькой - из глубины насторожённых, прошлых времён, давно взлетевших в небо и уже не видимых с земли: 'Думе на счастье - не поддавайся. Думе на счастье - не поддавайся'.
Она быстро подняла взгляд на тёмную икону, стоящую высоко, на угольнике, и зашторенную теперь кружевной нарядной занавеской, белой словно иней. Суровый Бог Саваоф не видел её, потому что видел всех людей на земле сразу: бывших, настоящих, будущих и безвинно умерщвлённых матерями во чреве: не открывших глаза на свет и не окрещённых никем. А она не видела теперь Лика сквозь снежные кружева, потому что сама зашторила занавеску наглухо семь дней назад.
Так, с занавеской, получалось скромнее - живёт она с Кешей, но не по-наглому всё же: не на глазах у иконы пока что живёт... А то ведь замуж за Кочкина этой иконой Брониславу благословляли. Не ещё за кого... Не за этого! Ой, не за этого благословляли!
Она пригорюнилась, потому что вспомнила, как с ней, с шестиклассницей, пошёл однажды в церковь после уроков председатель пионерского отряда Макарушка Макаров, самый красивый из всех круглых отличников. Креститься председатель умел, молиться - тоже. Но в церкви он научился от Брониславы целовать иконы, хотя была она троечница, а в красавицы не попадала никак - из-за широких плеч, слишком крепких ног и небольшого роста.
Это в доярках Брониславу погнало ввысь до головокружения и до чёрных мушек в глазах, так, что за зиму она вытянулась на двадцать три сантиметра и стала ходить на ферму в материнской одежде. Потом уж, когда заработала, оделась, как люди: в новую фуфайку, в полушалок магазинный козловый, и в новые валенки с калошами обулась. А нарядное ей справили попозже. Чтоб нарядное до свадьбы она вдрызг не износила бы. А то всё на ней горело! Истлевало мигом от телесного жара. Никакого сатина не напасёшься. Не говоря про ситчик, конечно...
В церковном полумраке Макарушка целовал иконы ещё старательней, чем Бронислава. Он прикладывался к каждой, придерживая концы красного галстука на груди. И так переходил от одной к другой, пока не поцеловал план пожарной эвакуации, висевший у выхода.
Смеяться над Макарушкой в церкви Бронислава не стала. Только побежала скорей домой, через кладбище, напрямки, зажимая ладонью весёлый рот. Она никому не рассказала потом про план. Зато привыкла с тех пор думать о Макарушке в одиночку, смело и смешливо. И из-за этого полюбила его нечаянно совсем уж чудной любовью - сквозной, посторонней, не подходящей для жизни. Но пригодной для тоскливой и тайной радости. Про такую свою любовь люди не умеют говорить. Потому что находится она гораздо выше жизни. Летает там на полной, вечной свободе, и никогда не опускается вниз.
Но Макарушка тоже, один, не смеялся над ней в седьмом классе, когда она, в своей тоскливой радости, выщипала брови по ранней весне - так старательно и усердно, что остались от них только две жалкие запятые, похожие на пиявки. Красная от смущения, Бронислава тайком оглядывалась на красивого, чубатого Макарушку, сидящего за партой неподалёку. И он тут же показывал пальцами на своих бровях два крошечных отрезка. И сильно таращил глаза, чтобы Бронислава немного развеселилась.
Да, веселил он Брониславу, веселил - весь месяц спасал от печали, пока пробивались, щетинились и росли новые её брови! Хотя на него в это время глядела дочка председателя сельпо, ещё не ставшая фельдшерицей. Со всяческим прищуром глядела. И капроновые диковинные банты всеми пальцами надменно поправляла!.. А Бронислава только перекидывала свою тяжёлую косу на спину, да и всё. И отворачивалась сразу к раскрытому весеннему окну. В него влетал зелёный быстрый ветер-сквозняк, пахнущий первой травой, полой водой, мокрыми щепками, и уносился ветер в школьные коридоры, громко хлопая всеми дверьми по очереди... Апрельский ветер хорошо студил безбровое лицо. Очень хорошо. Студил.
Перед свадьбой Бронислава нарядилась и поняла: любовь, которая пониже, проще и легче. При ней можно плясать, и ругаться, и на своём стоять - можно. Всё равно она кажется надёжной, как январский толстый речной лёд под стопой. Пока не поскользнёшься, конечно, на ней с годами... Да, и такая любовь не терпит чужого глаза и слуха. Кочкин разлюбил Брониславу по её же вине. И замёрз нарочно, из принципа - чтоб не жить с ней больше, с нелюбимой...