АНАТОЛИЙ КУЗНЕЦОВ
Продолжение легенды
Первая тетрадь
В ДОРОГЕ
Кто изобрел слово «зрелость»? Кому пришло в голову выдавать удостоверения о зрелости наивным ребятам после школы? Как будто можно бумажкой в один день перевернуть жизнь!
Я окончил десятый класс, но никогда в жизни не чувствовал себя таким растерянным. Таким беспомощным. Щенком.
Об этом я не скажу никому. Напишу в дневнике, потому что мне трудно и страшно. Нам десять лет говорили, что перед нами открыты все пути. И вот, оказывается, они передо мной закрыты.
Зачем было готовить нас к легкой жизни?
Мы привыкли думать, что «молодым везде у нас дорога», а в семнадцать лет я вдруг увидел, что упомянутая дорога одна: на завод, в работяги, в мазут!
Я ненавидел немецкий и тригонометрию. Так что же, я должен был зубрить или изворачиваться, готовить шпаргалки? Я не стал зубрить. По истории срезался случайно. И вот я, с тремя тройками в аттестате, получаю любезное приглашение на целину или в чистильщики. Куда, дурак, лезешь в институт? Брысь под лавку!
Как тяжело! Что же будет? Что будет? Я очутился где-то в поле, в темноте, среди дождя, огонька не видно, с удостоверением о «зрелости». Это я вступаю в жизнь. Что делать? Что делать?
Виктор подал заявление в Политехнический, на что-то надеется, сидит зубрит тригонометрию. По- моему, надо смотреть правде в глаза: все равно с его знаниями он не пройдет. Вот Юна пройдет. Я уверен. Поняв это, я понял и то, что нам с ней не по пути.
В СУТКАХ ДВАДЦАТЬ ТРИ ЧАСА
В нашем отделении общего вагона едут шесть человек. Это хорошо: едут и по семь и по восемь. Каждые сутки неизвестно куда пропадает час. Мы движемся на восток, навстречу солнцу.
Железные дороги работают по московскому времени, и у пассажиров-москвичей долго еще путаница с часами.
— Вы уже ложитесь? Который час?
— Двенадцать ночи.
— Что вы! Это по какому?
— По местному.
— А! Ну, тогда будем садиться ужинать. Мы еще живем по московскому.
Проводник у нас крикливый, рыжий, безалаберный — дядя Костя. Ни минуты он не сидит спокойно: ходит, орет, охотно присаживается к столикам и все стреляет, стреляет своими бесцветными цепкими глазами. У него есть ручные медные часы величиной чуть ли не с будильник. Идут они так, словно внутри по звонким наковаленкам тюкают медные молоточки. Дядя Костя очень гордится ими, презирает все остальные и охотно дает «послушать ход» всем желающим.
— Что у вас за часы? Это разве часы? Да мне их даром давай — не возьму! Вот послушайте мои, девятикамневые. Хронометр!
По этому хронометру мы и ориентируемся.
Дядя Костя не признает никаких временных поясов, кроме железнодорожного. Но под общим давлением он все же вынужден был сознаться, что, приезжая домой, во Владивосток, переставляет стрелки на семь часов вперед и несколько дней «отгула» живет, как все добрые люди, по домашнему времени и даже форму не носит. Когда-то, принципа ради, пробовал и дома жить по «единому» времени, но оказалось все же очень неудобно ложиться спать, когда все вставали. И, кроме того, во Владивостоке пивные закрываются, если судить по московскому времени, в четыре часа дня.
Впрочем, уступка эта законам природы несущественна, так как дома дядя Костя бывает очень мало. Привез получку, погостил, сына за двойку выпорол — и снова на полмесяца поезд, стрелки на семь часов назад, снова дорога…
Пятеро моих соседей не такие, как я. Они вербованные. Я еще совершенно наивный и глупый. Слышал о пунктах «организованного набора рабочих», видел объявления, но не понимал, какое они имеют отношение ко мне. Не знал, что незачем на свой счет брать билет, ехать в неизвестность. Всюду есть уполномоченные, с которыми заключаешь договор на три года, тебе выдаются подъемные, суточные, проезд бесплатный. В Сибирь и на целину к тому же набор идет и через райкомы комсомола…
В нашем поезде Москва-Владивосток размещено сто таких «вербованных» ребят; я, сто первый, еду на свой собственный счет. Правда, у меня есть одно существенное преимущество: я не связан всякими договорными обязательствами и могу в любой день совершенно спокойно удрать.
До Иркутска ехать пять суток. Хорошие вагоны — цельнометаллические, удобные, с зеркалами и «принудительной вентиляцией». Когда я спросил, что означает такая надпись на табличке, дядя Костя объяснил: «Хочешь не хочешь, а вентилируйся». И все же болтаться пять суток в этой тесной клетке невыносимо скучно, душно, и «вентилироваться» мы хотим все время. Я уже сказал, что наш вагон общий, по железнодорожной терминологии — «веселый». На каждой стоянке его осаждают бабы с узлами и ребятишками, какие-то переселенцы, торговки. Пассажиры всё ближние, постоянно меняются. Проходы забиты вещами. Нужно иметь энергию и глотку дяди Кости, чтобы управлять этой ярмаркой орущих, толкающихся несметных пассажиров: одни садятся, другие сходят, тот без билета, тот перепился, та стирает пеленки в уборной и собрала у двери грозную очередь…
Наши развлечения? У Лешки есть замусоленные, чуть живые карты, и мы часами дуемся вшестером в дурака.
Глухонемая тетка продавала по вагону самодельные открытки. Она предлагала их из-под полы и только мужчинам. Из соседнего купе заглянула бабка и тоже хотела посмотреть. Ух, как зарычала на нее глухонемая — дескать, не суй нос не в свое дело! Потому что на открытках полуголые женщины, какие-то не наши, иностранные типы, в картинных позах и с подписями: «Жди миня, и я вернус и как солнце появлюс», «Верность и любовь я свято бирегу».
И тогда меня стала мучить тоска.
Юна, наверно, уже ходит на консультации. Скоро у нее экзамены. А что ждет меня?
Наш вагон общий, по железнодорожной терминологии – «веселый»
До сих пор не понимаю, как я отважился вот так сесть в поезд, выехать, не имея знакомых, не имея понятия, что я буду делать в Сибири и нужен ли я вообще кому-нибудь. Может, я сделал это потому, что плакала мать и умоляла устроиться рабочим в артели детских игрушек: «Как раз требуются, а это и близко и удобно. Будешь работать, как все люди».