мне было что-то сказано. Что, понять я не мог, и был бы совсем беспомощен, если бы не ещё один голос — Мытнинская, 20, кв. 6. Я старательно скорчился от порыва ветра, щедро кинувшего мне в лицо горсть пыли и пачку истерзанных об углы домов листьев, и засвистел. Для всякого другого это означало бы, что я принял какое-то решение, но для меня это совсем ничего не значило. Просто я засвистел и всё, и стал разглядывать пожилого человека, который стоял в странной для его солидной одежды позе. Это была почти буква Г. Ноги его, напряжённо втискивались в тротуар, а согнутое пополам туловище, голову и вытянутые руки он положил на перила, ограждающие канал. Потом он упал боком на землю и перевернулся на спину. Шляпа колесом откатилась к перилам и застыла одной половиной над водой. И только, когда он упал, я понял, что означала буква Г. Это были последние минуты жизни, и человек этот умер. Я это знал точно. Около упавшего уже суетились люди и шипели тормоза останавливаемых машин. Я отвернулся и пошёл, тоскливо глядя на воду.
Утро было мой бал. В каком-нибудь южном палаццо, когда стемнело, зажглись десятки свечей, и осветились старинные стены, увитые ползучими растениями. Окна были открыты, и веселящиеся люди танцевали под музыку луны и звуки, долетавшие, чёрт знает, с какой дали. Было много женщин и соответствующее количество не совсем пьяных мужчин. Было много поцелуев за портьерами и таких обжигающих прикосновений, что в зале становилось гулко от стука переполняемых кровью вен. И вот в разгар ночи свечи стали гаснуть под порывами ветра, налетавшего с гор, а под ногами танцующих поползли змеи. Страшно закричала женщина, ногу которой обвила змея и которую эта несчастная сначала приняла за прикосновение своего кавалера… Да, так и случилось.
Я всё быстрее шёл по улицам, и мне было нестерпимо жаль сердец, остановленных ядом. Ещё не дойдя до угла, я понял, что вышел к Мытнинской улице. Я совсем не удивился этому. Такие случайности я считаю в порядке вещей. Змеи ещё копошились у моих ног. Солнце сверкало, было холодно, и я бегом бросился вдоль улицы. Два раза перебегал с одной стороны на другую и, наконец, нашёл номер 20. Квартира оказалась коммунальной, и я вошёл в общий коридор без стука. Было тихо, где-то капала вода. У самой входной двери находилась комната № 6. Я постучал. Вода где-то там закапала чаще, и — ничего. Я стал соображать. Крайняя комната должна выходить окнами во двор. Может быть, она спит? Я просто хочу взглянуть на эту комнату. Едва не сбив с ног кого-то, входящего в подъезд, я выскочил во двор. Он был узкий и длинный. С двух сторон к небу поднимались застеклённые шахты лифтов. Окно действительно выходило во двор, и его полузакрывали подозрительно пыльные занавески. Зачем-то оглянувшись, я подошёл к окну и заглянул. И в ту же минуту рядом со мной остановился ещё кто-то и тоже стал смотреть в окно.
Комната была почти пуста. У самой двери лежал продавленный и опрокинутый набок диван. На полу валялась бумага и неразборчиво пыльный мусор. Лампочки не было, а с потолка свисал шнур с двумя голо торчащими в стороны концами. На одной стене свисали частью сорванные обои, и между лохмотьев бумаги проглядывала картина, нарисованная на части стены во всю её высоту. Это были какие-то деревья, переходящие в животных, лестница, ведущая в облака, а рядом — окно с распахнутыми ставнями и синим небом, а в небе на облаке лежала полуобнажённая женщина. Я отпрянул от подоконника покинутой комнаты и дико взглянул на стоявшего рядом со мной. Это была женщина, которую я едва не сбил с ног, выбегая из подъезда. Она смотрела на меня, а я на неё. Я отвернулся первый и пошёл, передёргиванием плеч стряхивая со спины её взгляд. Впрочем, женщина показалась мне странной. Ошеломлённый увиденным, я вяло слонялся до вечера по самым тёмным улицам города, там, где кирпич старых построек осыпался больше всего. На Синопской набережной ветер с реки вдохнул в меня туман неуловимой надежды на что-то лучшее. Радость, что завтра опять будет утро и, может быть, бал. Без змей.
Кажется, прошёл месяц. Провёл я его безобразно. Забросил книги, мучил гитару, а играть не хотелось. Проблемы психической культуры отодвинулись куда-то в глубь комнаты, и я не пытался их отыскивать. Я отдался бродившей во мне тоске по тому чувству, которое охватило меня в автобусе, подскакивающем на перекрёстках города. Мне хотелось встретить Её и убедиться, что вовсе Её мне не не хватало. А может быть, я обнял бы её, как только умею. Я даже искал её, наплевав на теорию, выдвинутую, конечно, моей ленью, что мы непременно встретимся, только для этого не нужно чрезмерных усилий и паники. Дня четыре я стоял на остановке, на которой она сошла, и заглядывал в лица всем, кто носил женскую одежду. Я целых две ночи представлял её зубы, как один из них начинает болеть, и она идёт в поликлинику, в которой я просидел два дня, ожидая её. Но даже слабое место цивилизованных людей — зубы — не помогло. Они у неё не болели. А может быть, она уехала? И вот вопреки всему — всякому смыслу и бессмыслию я встретился с ней на мосту через канал, на том самом месте, где месяц назад упал человек, согнувшийся буквой Г. Я три раза произнёс про себя собственно измышлённое заклинание: «Благо и благо»… и не подошёл к ней. Это доставляло мне перевитое болью наслаждение. То, что она была красива, я забыл, но теперь этого нельзя было не видеть, и болезненное наслаждение ещё гуще плескалось во всём моём теле.
Как и месяц назад, дул ветер. По бурой воде канала дрызгал мелкий дождичек, и я, сложившись в неуклюжую фигуру, словно сыщик, следовал за ней. Идти было недолго. Она вошла в дверь дома, окнами выходящего на канал, почти у того места, где я размышлял месяц назад о ней. И я чувствовал, что становлюсь суеверным. Пятясь задом, я через мост вернулся назад, и, пройдя по другой стороне канала и остановившись напротив её дома, оттуда смотрел на дверь, в которую она вошла. Войти туда и всё разрушить? Ха! Я не настолько был самоуверен теперь. Где гарантия, что я не увижу опять пыльные занавески, ободранные обои, смутившую меня своим смыслом картину на стене. Лучше я подожду здесь. Мне даже казалось, что в этих событиях участвует кто-то третий, препятствующий нашей встрече. А может быть, моя любовь к этой девушке становится извращением? Я чувствовал и это, но не сдвигался с места.
В этот день она из дома не выходила. К вечеру я даже заволновался, но потом решил, что на один день встреч довольно. В течение его за окнами дома, в котором она исчезла, мелькали лица и руки, открывающие и захлопывающие форточки. Один мужчина с тощим и вострым лицом в течение часа даже разглядывал меня, вероятно, страшно удивляясь тому, как это можно в такую чрезмерно собачью погоду столько торчать на улице. Может быть, даже жильцы дома забеспокоились бы, если б не чудо двадцатого века — телевизор. Кто сегодня может устоять перед его плоской, синей рожей? Только идиоты и пишущие плохие стихи поэты. Итак, телевизоры спасли меня от трёх десятков лиц в окнах, и я до часу ночи смотрел на двери её дома.
Утром следующего дня я, запыхавшись, мчался вдоль канала и всхлипывал на бегу от ожидающей меня радости. Её дверь. Я ласкал её взглядом и даже не особенно хотел, чтобы вышла она. Эта волшебная дверь одним своим движением могла подарить мне такую груду совершенства жизни, что я мог бы исчезнуть в ней. Раствориться. Но как не мила мне была её дверь, я стал думать о ней. Как её зовут? Впрочем, тут наплывал настолько густой мрак, что я оставил этот вопрос. Все женские имена в созвучии с ней казались мне хохотом насекомых. Они были или ничто, или что-то жалкое. После часа подобных размышлений я пришёл к выводу, что, по-видимому, её не назвали никак. Забыли и всё. В час дня двери качнулись, и из них вышел мужчина в пальто с поднятым воротником. Я сначала не обратил на него особого внимания. Потом потянулся за ним взглядом и вспомнил что-то настолько далёкое, что, может, даже это было и не со мной. Но, нет, это было и это была Одесса.
Я приехал туда ни за чем и даже не как турист. У памятника Ришелье, в каменном переулке, я долго стучал в квартиру одной старушки, которую когда-то знала моя мать. Старушка была жива, хотя ветхости достигла неимоверной. Я пришёл с рекомендательным письмом, и старушка впустила меня в дом. Она была женой капитана, погибшего вместе со своим кораблём много лет назад. На стене её квартиры висела картина — корабль её мужа. Вместе с ней в разных комнатах жили такие же высохшие от времени и несчастий жёны погибших в разное время и от разных бурь моряков. И у каждой в комнате на видном месте стояла или висела картина — корабль. Я прожил у них неделю. Днём — карнавал улиц, молдавское вино в прохладных задымленных шашлычных, шум моря и скрежет железа в порту, вечером — призрачные лица морячек и сон на не то диванчике, не то морском сундучке. И тогда я впервые подумал о туманности условий, опираясь на которые, мы строим свою жизнь. Взять вот этих женщин. Они живут не городом, грохочущим вокруг них, ни улицами, на которых я немел при встрече с улыбчивыми одесскими девчонками. Они жили с кораблями-картинами. Да они жили прямо в них. Садились за стол со своими растерзанными