Уставившись на корявую, поцарапанную поверхность пластинки, я медленно качался на волнах неторопливых мыслей. Что вещественней? Эти неведомо как сохранившиеся голоса, звучащие сейчас, или я, скользящий по ней взглядом. И я понимал, что засунь в какую-нибудь потайную щель этот чёрный диск, и, возможно, через тысячи лет он опять запоёт. Он вечен, а я, могущий одним ударом ноги превратить его в бесполезную пыль, через 30–40 лет неминуемо стану прахом. И, осторожно сняв с проигрывателя эту замечательную вещь, я старательно засунул ее куда-то между книг. Никто мне не давал права поднять руку на вечность. Я — бесцельный организм бессмысленно снующих во мне желаний и воспоминаний. Кому я нужен, если всё происходящее вокруг не нужно мне. И, сужая круги вокруг мучившего меня тёмного пятна смерти в центре, я вращался всё медленнее и тише. Я уже чувствовал чугунный покой в замирающем сердце. Медленно покачиваясь, я опустился на пол, и моя жизнь, как лужа, растекалась по всей комнате. И когда осталось последнее движение к колышимой тёмной водой лодке перевозчика Харона, к бритве, которая уже два дня завораживала мой взгляд, я ощутил прикосновение её рук ко мне. Она теребила меня, прижималась ко мне всем телом и целовала руку, протянувшуюся к лезвию. И я вскочил, размахивая руками, озираясь, топая ногами и плача. Она звала меня к себе. Звала такого, какой я есть, без впившегося в вену кусочка лучистой стали. И, сорвав с вешалки пальто, я выбежал на улицу. Бежал я туда, где видел её живой, к проклятой двери. «Проклинаю все двери на свете», — крикнул я. Значительно выпятив челюсть своей немоты, внизу сверкала под фонарями вода канала. Он подстерегал меня, и я крикнул ему что-то враждебное тоже.
По лестнице её дома я поднялся спокойно, и только ушибленная ударом ноги входная дверь раздражённо взвизгнула сзади. Перед комнатой я смутился. Даже дверь её была другой. «Она мила, словно застигнутая чужим взглядом полуодетая женщина», — подумал я и, положив на изгиб её колена руку, нажал. Я осознавал, что вхожу в храм, стены которого, как древняя роспись, хранят блики её лица. О том, что дверь может быть заперта, я не беспокоился. И она открылась. Я вошёл, а в комнате было темно. Я стоял, не шевелясь, вдыхая несбыточный запах чуда. И вспыхнул свет. Это было логично. И то, что возле меня с рукой, пристывшей к выключателю, стояла она, тоже было продолжением абсурдной логики. Но мой мозг уже не вмещал её материальный образ.
Надо мной высилась огромная статуя, раздиравшая поднятой рукой мир. А я был переполнен жидким дымом её силуэта. И внезапно меня ужаснуло подозрение. Как я мог узнать её, когда она была без головы. Да. Да. Её головы с ручьями шумных волос не существовало. Я даже качнулся к статуе и провёл рукой вокруг лёгкого облачка, висящего над обломками шеи. Там было пусто, но меня охватила уверенность, будто коснулся я, как тогда в автобусе, чего-то знакомого, но искажённого и страшного теперь.
Резко отдёрнув руку, я бросился к выходу. Хорошо изучив своё лицо в зеркале, я узнаю его в гримасе любой сложности, и я не мог обмануться в том, что к внутренней стороне двери был приколот мой портрет в цилиндре и с сатанинским выражением лица. А наверху дикими буквами с привкусом тончайшего цинизма выжжено чёрным средь белого: «Здравствуй, Жорж». И я, ощерившись, словно волк, читал эту надпись, холодея от грозного порыва страха. Тут я понял — всё, что со мной происходило от самого рождения до этой двери, движение которой управляло моей судьбой, было заранее подстроено. И на мосту через канал лежит книга, где написана вся моя жизнь. Я не могу умереть, не изорвав этой книги. Я должен умереть потому, что опять обманут. Эта каменная фигура без головы не может быть моей… Я распахнул двери, и выбежал на мост. Моё пальто было мокро от слёз, и под ногами шипели опять спустившиеся с гор змеи. Вода внизу тоже была извивающимся мокрым гадом. ОН звал меня взглядом, и тихо журчал: «Я не страшный, я очень ласковый и тёплый». Перила моста оказались высокими, но я очень ловко перегнулся через них и прыгнул в глаза чудовища, растопырив пальцы, чтобы вернее попасть в них и разорвать, и успел услышать нестерпимый женский визг. Это кричали нарисованные на стенах, унесённые на кладбища, укушенные на балу. Они кричали: «Здравствуй, Жорж».
Встреча
Я открыла двери моей маленькой комнаты и увидела письмо. Оно лежало на полу перед дверью, и это было непривычно. Письма я всегда вынимала из своего ящика в коридоре, а это был просто лист бумаги, сложенный вдвое и подсунутый под дверь. Бумага листка была упругой, и он почти раскрылся. Написано было немного, и я почему-то, не поднимая, а опустившись перед ним на колени, прочла его: «Я весь город опутал тобой. Эта нитка привязана одним концом к той скамейке в автобусе, где всё началось, но началось это, может быть, раньше. Ты оказалась такой, какой мне тебя не хватает. Я иду по улицам, еду в трамвае, и никак не могу отцепиться от этой скамейки, от тебя. Значит, не отцепиться. Имя Высшего и твоё я произношу вместе, когда пытаюсь оторваться от скуки бесконечных и бессмысленных дымов нового дня без тебя. Весь город опутан твоим именем и тобой».
Это письмо смутило меня. Оно было как-то не в духе моей теперешней жизни. От него веяло старинной трагедией и тем временем, когда о любви не говорили в лицо, а писали условно беспорядочные письма. Мне даже почудилось на минуту, что листок жёлт от времени и покрыт пылью. Но солнце светило ясно. Над листком в полосе света кружились пылинки. Я встала с пола, отряхнула колени и положила письмо на стол. Мне вдруг показалось, что я смогу нарисовать человека, приславшего мне свою любовь. Для начала я назову его Жоржем. И я засмеялась. Имя было в стиле моего первого впечатления от письма. Но потом я посерьёзнела. Всё же в строчках слышалась трагедия, а я смеялась над ней. Кто мог принести этот листок? Я не помнила никакой скамейки в автобусе. Может быть, это шутка. Но я давно ни с кем серьёзно не встречалась. Друзья мои были, кто где, а в общем, никого не было. Я стала настоящей отшельницей в последнее время. Но пусть трагедия, а он останется Жоржем. Я так решила, и Жорж имеет право подсовывать письма под дверь, а я посмотрю, что из этого выйдет.
На большом листе плотной бумаги я набросала контуры головы. Рисунок был небрежный, но в моей груди словно мягко дрогнули медные струнки маленькой гитары, когда я стала накладывать тени. Человека с такой душой я могла бы любить. Я продолжала рисовать, и всё мне нравилось в портрете. Но он будет волновать меня трагедией, передавшейся рисунку из строчек письма. Я не буду спать ночью! Тогда я пририсовала ему цилиндр. Теперь это был мой хороший друг, и я написала сверху: «Здравствуй, Жорж». Я повесила портрет на дверь и сказала ему: «Если Жорж меня любит — он придёт.» Потом стала переодеваться, ведь я как пришла, так и села за работу. Я сняла свитер, юбку, толстые чулки и надела старый купальный халат. Я думала о Жорже. Могу ли я помочь ему? Соответствует ли он моему портрету? Рисунок вырастал, становился человеком. Человек снимал цилиндр и кланялся мне. Он заламывал руки и вновь становился неподвижным.
В общем, я, наверно, не умею рисовать. Работаю я дворником при ЖЭК-117, а о том, что я рисую, не знает никто, да и сама я отношусь к моему увлечению, как к тайному пороку, полипы которого вовремя не сумела затоптать. Теперь я не пытаюсь сделать этого, а просто отдаюсь на волю карандаша и листа бумаги. Рисунок приносил удовлетворение. Копилась куча исчёрканных листов в углу комнаты, и росло спокойствие внутри. Раньше, когда я только начала работать дворником, моё новое положение смущало меня. Я делала вид, что подметание улиц для меня своего рода развлечение, невинное хобби. Но потом я поняла, что у меня слишком много преимуществ перед нервными и умственно истощёнными горожанами, и я даже чувствовала превосходство над ними, когда с метлой в руках первая вступала в утро, розовеющее ещё за тысячи километров от города. Тут мне хочется рассказать, почему всё так получилось. Хочу только предупредить, что ничего рокового или унизительного в моей теперешней жизни я не вижу. Я спокойна и даже немножко счастлива сегодня. Но расскажу об истоках нынешнего умиротворения и грядущей любви.