(Кто знает много биографий тех лет, так и не очень удивится.) Но Леонов — из осторожности? — уходит от мотивировок, от объяснений, даже в ущерб простой живости героя. Воровская компания (тот же Санька- Велосипед, и Донька, и Панама-Толстый, и балтийский матрос Анатолий Машлыкин, в Гражданскую «одиннадцать атаманов своими руками задавил», и убийца Аггей) обрисована ярко. Особенно Санька- Велосипед, решивший «завязать» воровскую жизнь, соединившийся с милой тихой женщиной и насильно вырываемый Хозяином в «дело», — мстит ему тем, что выдаёт.
Большбую часть романа Митька неприкаянно бродит, ища, у кого утолить душу — или у Маши Доломановой, отторгшей его возлюбленной ещё отроческих лет и тоже опустившейся в воровской мир; или у чудака-слесаря одинокого Пчхова (исповедуется ему: «Обрублен я и боли не чувствую»); или у влюблённой в него соседки по коммунальной квартире. То — болен влёжку, то в сумбуре, то в нём какие-то «голоса кричат, разрывают», то галлюцинации; то в нём «непомерно очищенные мысли» (но нам не приведены), какие-то внутренние умственные монологи, явно не по нему. (Портит и лобовое — для цензуры? — авторское объяснение: «Лишь на перегоне двух эпох, в момент великого переустройства, возможно такое болезненное метание», — о, далеко не только «на перегоне».) Вослед этим шатаниям бредёт и читатель в попытке понять, чем же это кончится. Воровское «дело» показано одно, неудачное (подкоп под ювелирный магазин). Да разок посещение «шалмана» для картёжной игры. Кто-то выдал их милиции. Подозрение-догадка, кажется, на возлюбленную Машу — и к концу II части мнится, что Митька готовится к расправе — не открытой нам, и тем загадочней (II, 17). Но намерение его, накалённое знойным днём при чьих-то похоронах, гроб обтянут красной бязью, и красное платьице помнится у любимой, — далее перезатянуто и увяло ничем (II, 23). Вот не тут ли и потерян возможный стержень сюжета. (Расплата, но уже с другим предателем, оттягивается до конца IV части.)
В опережающем (и не совпадающем) сюжете Фирсова — «вор, по честности и воле, погибнет смертью жестокой и великолепной». Было ли так задумано у Леонова? Но решилось совсем не так.
Самое неестественное, что Митька не прячется, живёт открыто, при известной его воровской славе, — и никто его не арестовывает. Или это — от века «социальной близости»? власти заняты «контрреволюционерами»? Всё тот же Аташез ободряет Митьку: не задержу тебя, «такие нам нужны. Ты дороже 40 тысяч [человек? рублей?] стоишь», уезжай-ка ты из Москвы в 24 часа. Но Митька с атаманской малодвижностью и не шевелится на совет. — Между тем забрасывается нам и такая социальная версия: будто Митька в натуре не простонароден, а — незаконный сын помещика Манюкина — ныне разорённого революцией и тоже нам показанного, очень ярко.
Так и не освоясь с главным героем романа, плохо развидев его и не поняв — читатель к самому концу книги награждён милым социалистическим решением: Митька уехал в дальнее сельское место, пошёл к лесорубам, научился у них трудиться, затем поступил на завод, одновременно учился, — ну и так стал достойным членом общества. И не опозорил своего комиссарского прошлого…
И — стоило огород городить, Леонид Максимыч?
Несостоявшаяся подруга Митьки — Маша-Вьюгба (детская любовь их описана лирично), чья юность искалечена воровским изнасилованием, она — куда внятней (ещё урезчённее от женских демонических характеров Достоевского). Метучая, властная, мгновенно-решительная, — такою стала она из кроткой девочки. Да, это она и заложила шалман, чтобы погубить своего насильника Аггея (вскормленного на крови той же Гражданской войны). У неё броская, меткая, точная речь. И «отточенная, бесстрашная её красота»; «к её лицу не шло сострадание. В рисунке её стремительных бровей и тонких повелевающих губ негде было уместиться даже любовной жалости». Митьку в его душевном сокрушении и упадке она вглубоке продолжает любить, но не до того, чтобы вернуться к нему. Маша-Вьюгба — «неотгоняемое видение» и для сочинителя Фирсова, он падает перед ней на колени. (Ещё о ней между делом: с Семнадцатого года она сочувствовала красным.)
Напротив, изрядно бледно обрисована Митькина сестра Таня; образ её поддерживается почти только цирковым акробатическим антуражем. Что она когда-то разобьётся — это обречённо предвидимо. Не растепляют и похороны её.
Но она и приписана-то в роман лишь в дополнение к Николке Заварихину, с кем тщетно пытается совершить «бегство в замужество». Заварихин — «русская сила» — самобытный, предприимчивый деревенский парень, ринувшийся в нэповский город для делового разворота и обогащения — «как бы имея весь мир в кармане», стать «хозяином льна». К Тане у него грубая нежность, но даже и простого внимания к ней не хватает за напряжёнными деловыми заботами. Уже после близости (в размышлении: «смотри, клоп ползёт» по стене) одолжает у Тани денег для разворота своего дела, но при этом обещает, что отдаст с процентами. При первом увидении её акробатического номера (ещё до знакомства) сдуру заорав на весь цирк: «Разбейся!», — он потом поддерживает Танино намерение оставаться в цирке: больше дохода будет.
Собственно, тип такой, с лихо купеческими разворотами — то широкий кутёж в кабаке для всех присутствующих («разгневанная сила»), то ярая гоньба в пролётке («хорошее приспособление лошадь», а «машину не разжалобишь»), притом и с жадностью в расчётах и в быту, — для русской литературы никак не нов и многовариантно описан. Нова лишь привязка к нэповскому периоду после недавней деревенской хлебозаготовочной выголодки, озверившей Заварихина: «Совесть заместо хлеба сожрали в голодные годы». (Но об этом мотиве автор больше ни слова.) В отличие от безудачного воровского вожака, которого автор пытается (малоуспешно) выставить нам романтически, — Заварихин без снисхождения окарикатурен. И это — с целью. У Леонова проступает здесь такое социальное провбидение: вор — идёт вниз, а этот мужик, «дикая сила», — вверх. И пред близким торжеством такого типа зрится Леонову опасное будущее, деревня ему страшна. В другом месте: «Берегись, как бы осмеянный тобою богоносец не надел жилетку с серебряной цепочкой через грудь».
Но в предчувствии таком, в опасении своём Леонов сильно прошибается: ещё два-три года, и всех этих заварихиных смелет с костями большевицкая мясорубка, а воры-то многие как раз успешно врастут в советский аппарат.
Русская деревня тоже слегка присутствует в романе — но как? Вот этот угнетающий грабёж, насилие от властей, расстрелы, голод — разумеется не даны ни штрихом. Сперва — курьёзное и злозавистливое письмо от заброшенного Митькой его сводного брата Леонтия; затем, уже в III части, при расслаблении фабулы, автор отправляет Дмитрия дохнуть деревенского воздуха, освежиться душой. И попадает он там на карикатурную бессмысленную свадьбу с непристойными танцами. («Развалившееся очарование детства и родины».) У Леонтия — «крупные, из чёрного камня выточенные глаза», а речь — замудрёная, с ускользающим смыслом, и очень злая. «Вплотную поговорить, чтоб страшно стало обоим». Напряжённо, но неясными словами выражает Леонтий мужицкий протест против всего городского. (Вообще народные слова рассыпаны небогато.) Дмитрий теряется перед братом и поспешно уезжает в город.
Не прямо от автора, а почти и прямо: «Электрические вожжи нужны для этой враждебной дикой силы. Умная турбина, новый человек». (Вслед «Вору», через год, Леонов опубликовал ещё «Необыкновенные истории о мужиках», где русская деревня показана зверским лицом, — так благословение грядущему раскулачиванию? Ещё через год, в 1929, наш автор стал и председателем Всероссийского союза писателей…) От Леонова — по его последним книгам старости? — этого не ждёшь: такого отшата от народного сознания, такой чужести ему.
А более всего удались Леонову второстепенные персонажи, отчётливые характеры, — от них в романе яркое многолюдное оживление. Кроме трактирной публики да воровского шалмана большая часть их втиснута в одну и ту же коммунальную квартиру, где они и мелькают, где и происходят многие с ними события.
Тут и насадчик всех законов фининспектор, и он же преддомкома, Чикилёв. (Развешивает по квартире постановление, «правила жизни», блюдёт за недопустимыми отклонениями. «Через милицию буду действовать».) — Любвеобильная толстуха Зинка Балдуева (поющая песенки в пивной). — Её брат Матвей, всё сидящий над классиками марксизма (а спит на ящиках), сестре: «Родство наше — простая случайность». — Тут и разорённый революцией барин Манюкин, зарабатывающий тоже в пивных и трактирах, перед гулящим народом, витиеватыми импровизациями — яркословными, даже с избытком яркости картин. (Этому Манюкину, когда-то создателю земской школы, когда-то владельцу многотысячной, теперь отобранной, библиотеки, «на семи грузовиках увезли в революцию», — ходом романа затем приписано внебрачное отцовство — то ли Митьки, то ли Леонтия.) Ныне Манюкин, почти раздавленный,