курилка, обникотинились мы с тобой”. Щелкнул замок, душно выдохнула дверь, подалась вперед занавеска, как сонная верная рыбачка навстречу вернувшемуся мужу. Матрас все еще лежал на полу, и ночь была точь-в-точь как вчерашняя, и даже мохнатый бражник сидел на том же месте на белой стене. Но странно — не было желания поскорее все забыть, как обычно бывает в таких случаях, а напротив, легкая истома все сильнее овладевала им. Роман переложил постель на кровать, улегся, заложив руки за голову, глядя на полуприкрытую дверь, потом резко поднялся и распахнул ее настежь. Бриз тревожил занавеску, приоткрывал угол, и тогда был виден куст дрока, изнемогающий под бременем цвета. Было тихо; недалеко у рваного берега глуховато раскатывались волны. Только раз по плитам дворика прозвучали чьи-то шаги, и все опять покрыл собою скрипичный скрип цикад. Белье хранило ее запах, но не табака, а запах увядающих дрока и лаванды, запах консервированного ветра и звездных дорог. Хотелось, чтобы был день, хотелось лежать с ней в шезлонгах у края воды, смотреть на море, в котором позавчера утонул мальчик, и чтобы она, порывшись в сумке, попросила: “Милый, поди купи мне сигарет, ты знаешь каких”, и хотелось встать и пойти, увязая в песке, к месту, где продаются сигареты, и их купить...
Перед рассветом он ненадолго задремал и видел во сне, как она ставит свою загорелую ступню на мокрую доску серфа. В утренних сумерках он вышел на улицу и поднялся по ступеням погреба. Цветы дрока покрывали их сплошной дорожкой. Дрок отцветал.
Розовая дымка всходила над постройками. Профессор Алексей Михайлович трусцой бежал в степь в майке с надписью “СССР”. Белая башня маяка прочно стояла на своем месте, обращенная к морю рядом незрячих окон; блики зари путались в высоких и запутанных сферах фонаря. Чуть сиреневое море широко выбрасывало волны на песчаный пустой пляж. Справа на поверхности озера уже летали три серфа, но ее — черно-желто-белого, цвета дома Романовых, — не было.
“Пора, — решил он, спускаясь. — И так уже две кожи сошло”, — и стал швырять вещи в сумку. Ветку засохшей лаванды он положил у порога, как оберег.
В поселке у рынка он заглянул в салоны двух такси и выбрал то, где увидел лежащую на бардачке пачку “Честерфилда”.
— Что так рано? — спросил водитель. — Только все съезжаются.
— Работа, — сказал Роман. — Работа.
— Ну да, — согласился тот и потянулся к пачке.
Поднимая облака белой пыли, выехали из поселка и покатили по дороге, обсаженной с двух сторон разросшимися акациями. За ними в солнечном золоте пшеницы пестрели красные маки. Водитель покрутил ручку приемника: “Если женщина разлю-юбит, я грустить недолго бу-уду, закурю я сигаре-ету и о ней я позабу-уду”, — пел хриплый и не очень-то счастливый мужской голос из каких-то мохеровых лет.
— Вы как к курящим женщинам относитесь? — неожиданно для самого себя спросил Роман у водителя.
— Не-а, — безапелляционно протянул водитель, — когда баба курит, это не для меня. Сам вот курю. — Он продемонстрировал Роману дымящуюся сигарету. — Но когда баба курит... — Он помотал головой. — Тут у меня строго. Я сразу так: куришь — до зобачення.
Роман смотрел, как мелькают акации, смотрел за тем, как дым водительской сигареты вьется в салоне, а потом, добравшись до открытого окна, рассеивается в прозрачном воздухе, и хотелось ему, как тургеневскому персонажу, повторять и повторять: “Все дым”. Потом заметил у себя на плече крохотный побуревший цветочек дрока.
— Ну хорошо, — сказал он. — Вот вы к ним — никак. А они к вам? Вот если, к примеру, она не курит, а вы курите. Вы-то ведь курите?
— Ну и что? — удивился водитель, но было видно, что такой вопрос поставил его в тупик.
Правой рукой он потянулся к сигаретной пачке, вытащил новую сигарету и прикурил, чуть склонив голову и не отрывая глаз от дороги. Немного подумал и уклончиво сказал:
— Кто их разберет?.. Они, брат, по-другому устроены... У них принципы.