Что я могу посоветовать тебе, мой друг? Ведь, вспомни, ты сам писал мне о том, как эта девочка, сходив с мамой на балет, потом во весь голос кому-то рассказывала, что “Гедиминас Таранда (дескать) схватил балерину — и как пошел ее мотать!..”. Следовательно, этот ребенок не лишен чувства прекрасного, и это уже должно о многом говорить… Ну а вообще я вижу, что в вашем классе господствует тупая и грубая инерция: ведь согласись, что обижать беззащитного всегда намного легче и безопаснее, чем помогать ему, поддерживать в трудные минуты. Посуди сам: камень, который скатывается с горы, не способен остановиться по собственной воле, только из-за того, что ему вдруг захотелось остановиться. Камень остановится только в том случае, если закончится гора или если на его пути возникнет какое-то препятствие. Теперь возьмем человека. Сбегая с высокой горы, человек так же вынужден подчиняться механическим силам — его ноги бегут слишком быстро, они как будто спешат сами по себе, так как склон, по которому приходится сбегать, слишком крут. Но давай предположим, что человек вдруг говорит себе, что он должен остановиться сейчас же, немедленно. Как он в этом случае поступит? Он затормозит, в крайнем случае он упадет на спину — но он остановится. Не остановится, будет продолжать катиться с горы только мертвый, неживой человек, потому что у мертвого человека, как и у камня, есть тело, подверженное всяким механическим влияниям, но при этом у него полностью отсутствуют воля, разум, душа. Вот поэтому я и говорю, что в вашем классе (как, впрочем, и во всем нынешнем обществе) преобладают телесные мотивы, а мотивы души, для пробуждения которых нужна усиленная внутренняя работа, — мотивы души полностью заглушены и стерты. И если бы я говорил тебе, чтобы ты действовал наперекор всей этой ситуации, чтобы не давал всяким ничтожествам унижать девочку со шрамом (извини, но у меня уже не поворачивается язык произносить эту отвратительную кличку!), — так вот, советуя тебе действовать здесь как можно решительнее, боюсь, я потребовал бы от тебя того, к чему ты еще совершенно не готов. Но в то же время, если ты и в дальнейшем будешь продолжать прятать и подавлять в себе все самое лучшее и благородное, то в конце концов ты просто придешь к тому, что растеряешь все это, лишишься этого раз и навсегда. Сначала ты будешь фальшивить и притворяться в угоду кому-то или чему-то, что будет и больше тебя, и грубее, и сильнее, но потом ты посмотришь на себя, посмотришь на тех, кто всегда был для тебя символом всего самого гнусного и пошлого, — и ты вдруг поймешь, что ты полностью с ними слился, что с этих пор ты от них ничем не отличаешься. И, уверяю тебя, это будет самым большим наказанием, тяжесть которого будет все сильнее и явственнее открываться перед тобой с каждым новым днем твоей жизни. Так что сочувствуй, ощущай жалость, но помни, что рано или поздно, если ты захочешь остаться человеком, а не скотом, тебе все равно придется взвалить на свои плечи часть чужого креста. И самое главное, тебе придется это сделать не тихо — где-нибудь в укромном уголке или в собственном воображении, — тебе придется сделать это на глазах у толпы. И тогда камни и грязь полетят уже не куда-нибудь, а в тебя. Ты к этому готов?
Прощай!
Следующее письмо ко мне адресуй в Париж на имя мсье Шабера, банкира.
Кстати, дошли до тебя алмазные пряжки, которые я посылал? Если они уже дошли и ты их носишь, то, прошу тебя, не закрывай их чулками, так как на твоих башмаках они должны смотреться великолепно.
Вложенное здесь письмо передай, пожалуйста, от моего имени графу Рочфорду. Хотя я полностью тебе доверяю, но тем не менее прошу тебя, не вскрывай его и ни за что не читай: оно предназначено не для твоих глаз.
ПИСЬМО ПЯТОЕ
Дорогой друг,
хоть я и трачу много времени на писание тебе писем, должен признаться — меня часто одолевают сомнения, нужно ли все это. Я знаю, как обычно неприятны бывают советы, знаю, что те, кому они нужнее всего, менее всего их любят и менее всего им следуют; знаю я также и то, что, в частности, родительские советы всегда рассматриваются как обыкновенное старческое брюзжание. Но, с другой стороны, я все же смею думать, что твой собственный разум уже вполне силен для того, чтобы дать тебе возможность судить о вещах очевидных и принимать их.
Боюсь, в своем прошлом письме я слишком много морализировал. Я учил тебя вещам, которые, конечно же, хороши и не могут вызвать слишком больших сомнений, но имею ли я право говорить обо всем этом таким уверенным тоном? Что лично я сделал такого, чтобы самому наконец вырваться из унизительного, гадкого состояния — из того, что можно было бы называть “скотом в человечьей шкуре”? Маленький щенок, для того чтобы вырасти в собаку, учится кусаться и лаять. Маленький мальчик — каким я когда-то был, — для того чтобы превратиться в мужчину и, более того, в человека, должен в конце концов научиться поступать по-мужски и по-человечески. Но многому ли я научился за эти годы?
Я до сих пор помню, как я ходил рядом с родильным отделением, где только-только, можно сказать, на свет появился ты. Была зима; в сугробах были тропинки; окна заледенели; твоя мама поднесла тебя к стеклу, и тут я увидел какой-то длинный, тугой сверток. И там было что-то такое похожее на лицо — маленькое, темное, сморщенное. Твоя мама что-то говорила, я видел только, как она раскрывает рот и улыбается, я ничего не разбирал, не слышал; и тут вдруг я подумал: неужели теперь у меня есть сын?.. Весь день после этого я пытался представить себя отцом. Скажу откровенно, я ничего такого не чувствовал, и по временам мне даже казалось, что это какой-то странный сон, фантазия. Мне казалось невероятным — то, что появился еще один, маленький человек и что он появился, можно сказать, благодаря мне.
Я понимаю, почему я не обнаруживал в себе тогда какого-то большого, сильного чувства. В той связи, которая тогда была между мной и тобой, которая должна была постепенно развиться и разрастись, — в этой связи еще не было задействовано мое сердце. Это была, грубо говоря, связь на уровне семенной жидкости. И я знаю несколько отцов и родителей, связь которых с их детьми до сих пор остается на этом самом низком, вульгарном уровне.
В американских фильмах часто повторялась такая ситуация: у героя фильма рождается сын, и этот герой просто не знает, куда деваться от счастья. Я смотрел эти фильмы и не понимал: почему я как отец не прыгаю, почему не рву на себе волос? Я думал: может быть, я такой плохой отец? Или, может быть, все дело в том, что я живу не в Америке?