— Ты агитировал против колхозов.
И снова десять лет. На этот раз отправили в Архангельск, и работал он в порту на погрузке леса, а зимой где-то в лагере. На работе он всегда отличался. Могучий, умелый, он просто не мог иначе. Люди, привыкшие к труду и любящие его, вероятно, считают богохульством плохо работать.
Приехала жена на свидание и привезла ему из сельсовета фальшивую справку на имя Иванова, и договорились с ней, что по дороге на работу он свернет во двор, где она будет его ждать и передаст ему справку. Так они и сделали. Не скрываясь, он на вокзале взял билет и уехал в Днепропетровск, устроился там плотником на металлургическом заводе. Это было время великих переселений, и нетрудно было вот так затеряться где-нибудь. Он уже собирался и жену с сыном вызвать к себе, и вдруг снова… Забрали в НКВД и раскрыли его, да как! Если мне память не изменяет, допрашивал его следователь по фамилии Броневой.
— Свалит на пол, сядет верхом и бьет: признайся, что был в контрреволюционной организации.
— Я ни разу, — продолжал Панченко, — не участвовал в еврейских погромах, раз только пьяного ребята затащили в еврейский дом пограбить. Зашли, а нам навстречу старик с большой белой бородой и весь трясется. Так я нагайкой тaк погнал своих ребят, что они меня надолго запомнили. Больше я в еврейские дома не заходил, а как меня еврей молотил!..
Заключение его было предельно простым: “Надо их всех вырезать!” А дальше шел веселый разговор.
— За что же ты меня хочешь резать?
— Тебя? Голову сшибу, кто тронет!
— Ну а Шкляра?
— А его за что? Что я, дурак — его трогать? Пусть бы кто… Я бы того…
Дальше диалог шел под веселый хохот.
— А Натансона?
Натансон был счетоводом на базе. Рафинированный интеллигент, он не умел говорить с “простыми” людьми, а Панченко и другие считали его высокомерным. Но все же:
— И его не за что.
Так мы с ним перебирали всех знакомых евреев, и никого из них он не хотел трогать, а вот вырезать надо “всех” евреев!
Надо же, самые жидоедские речи в ту волшебную пору представлялись отцу едва ли не умилительными. Хотя, спрессовываясь, эти наивные пылинки могут плющить тысячетонной плитой. Но покуда ты включен в Народное Единство, пуд превращается в пух: Народ залечивает раны, которые сам же и наносит. Когда же тебе осточертел и Народ, и матушка История, когда Антей разочаровался в почве?.. Но я уверен, что лишь после отречения от бессмертных сих ты забыл свой девиз “не дешевить” и начал семенить и метаться в очередях и посадках. Я лишь снисходил к этому, а надо было сострадать. Ибо это была не суетность, а сломленность.
Прости меня, отец, если в аду умеют прощать. А я себя никогда не прощу.
Одно время нас выселили из нашей милой землянки в зону. Никому тогда не доверяли, свирепствовал 3-й отдел. И нас поместили в огромные палатки, где были сплошные нары в два этажа. Посредине стояли две или три большие металлические бочки с прорубленными отверстиями для топки. Калили их докрасна, так что нельзя было приблизиться. Однако непрерывно дул ветер, и каждый его порыв подымал полотно и с такой силой ударял им по доскам, что можно было оглохнуть, и та сторона, откуда ветер дул, промерзала насквозь, не спасешься даже в ушанке и бушлате. Зато с другой стороны в это время буквально изжаривались. Вот мы и спали во всей одежде с нахлобученными ушанками, с одеялами поверх головы, чтобы не замерзнуть, если ветер дул с нашей стороны. И все равно мерзли. И бывало, ночью проснешься, а на тебе лежит что-нибудь из “арматурного списка” (так называли опись казенного имущества, которое нам выдавали) дяди Алеши. А вырезать собирался всех евреев! На работе, если попадался очень тяжелый ящик (особенно с обувью) или расползшийся куль с солью, центнера на полтора-два, он меня отталкивал, перекрестив, конечно, в три этажа, и сам тащил. За два года у нас была только одна размолвка — из-за беглецов, но больше мы никогда ее не вспоминали. Он понял, что был неправ, а я — что погорячился.
Все никак не привыкну, папочка, что ты тоже умел горячиться…
А дело было так. Пасмурный осенний день. Непрерывно лил холодный дождь, даже в нашей землянке, где хорошо топилось, было холодно и мрачно. Работать на улице было совершенно невозможно. Не из-за того, что мы бы промокли, нет, — грузы бы испортились. Шло уже к вечеру. Кто дремал на своей койке, — конечно, в полной амуниции, чтобы по первому требованию выскочить, — а я сидел и читал. Вбегает кто-то с криком: “Хлопцы, на улицу!” Выскакиваем и видим зрелище, которое до сих пор стоит перед глазами. Двое конных конвоиров с собаками гонят двух беглецов. Собаки спустили с них всю одежду