— остались только отрепья вокруг ворота и остатки штанов у ботинок. Мы стояли ошеломленные. И вдруг Панченко: “Так им и надо, пусть не бегут! А то из-за таких и нас загоняют каждый раз в зону…”
— А может быть, твоего Леонида так ведут сейчас! — бросил я ему сгоряча. В ответ он меня крепко выругал и скрылся в землянке. Ушли и мы. Там он лег на постель и весь вечер ни с кем не разговаривал. Тяжело и я переживал.
Леонид, сын Алексея Ивановича, учился в военном училище и, конечно, все скрывал о своем отце. Но потом жена сообщила, что и сына посадили. Это было еще до нашего знакомства. Не писала ему больше и жена, разговоров об этом не было. Может быть, она узнала о его связи с домохозяйкой в Днепропетровске и перестала писать, не знаю. О последнем он сам рассказывал, как о чем-то самом обыкновенном. Так рушились семьи и у добропорядочных людей. Но как много ни пережил этот человек, ни в какую политику он не вникал. Вот где песчинка, гонимая ветром. Идет волна арестов — значит, так и должно быть. И только однажды я увидел в нем политический гнев. Шли переговоры с Финляндией о Карельском перешейке, но это мало кого интересовало. И вдруг радио передает вечером, что финская батарея обстреляла нашу заставу. Так надо было видеть, как рассвирепел дядя Леша: “По нашим стреляют, чухна поганая!.. Пустили б меня до их!..”
Другим ярким человеком в бригаде был Никитин, дядя Коля. Небольшой, жилистый, с козлиной бородкой и полный энергии. Он был из Чувашии. Воевал в Первую мировую, а в семнадцатом году служил в Петрограде в роте самокатчиков и, разагитированный, был против Октябрьской революции, — кажется, сочувствовал эсерам. После революции вернулся домой, крестьянствовал. Быстро разбогател, попал под раскулачивание. Если Панченко в те годы отсиживался, то Николай Сергеевич там, верно, бушевал. И кончилось десятью годами лагерей на Дальнем Востоке. Через три или четыре года он бежал, перешел границу с Монголией и подался в Китай. И надо же было наткнуться на наших разведчиков, возвращающихся из Китая, — они его скрутили и потащили назад. За это ему дали расстрел, а потом заменили десятью годами. Семью он совершенно потерял и не хотел знать о ней. С трудом я его уговорил, что сам напишу, но сельсовет ответил, что все умерли.
Никитин был мужик с хитрецой, полная противоположность простодушному дяде Алеше, но с ним у меня была не меньшая дружба. Могут сказать, что все у меня выглядят ангелами, но я отвечу одно: это только из камня кресалом высекают одинаковые искры, а из человека можно высечь как искры гнева, так и доброты. Не стану скрывать, что до нас Никитин из-за пустяковой размолвки чуть не убил человека — метнул в него вилы, тот еле увернулся. А со мной ни разу даже не рассердился всерьез.
Были еще два брата-армянина, два брата-чуваша, из раскулаченных, тихие, безропотные работники, — мне кажется, они и не замечали, что они в лагере. О семьях почти не вспоминали, а если и приходилось к слову, то без всякой боли (не то что наша интеллигентская братия). Еще работали с нами московский слесарь Маслов и крестьянин-“чалдон” Прошка из Западной Сибири. Чуть не согрешил: “серые люди”. Но это же не так. Просто люди, работящие, дружелюбные. Никогда ничего не читали и мало чем интересовались, если это их лично не задевало. И я не слышал от них ни слова недовольства по поводу несправедливости к ним. Их спасало то, что родное государство для них была такая же слепая стихия, как и все прочие, природные, стихии.
Похоже, отец, ты так прильнул душою к “серым” людям, только когда и сам начал ощущать родное государство бессмысленной слепой стихией. Утратив веру в великое, спасение можно обрести только в сером. Это многих славных путь, путь слияния с серым простонародьем или серой интеллигенцией, возводящей скромность в величие — деяние ставящей ниже недеяния. Жаль только, что для меня путь скромности остался закрытым: от истории я оторвался, а гонор сохранил. Хотя оправданием гонору может служить только бессмертие. Пускай самое мизерное. Только вот его никак нельзя обрести в одиночестве, непременно что-то нужно от кого-то получить и кому-то передать. А я не только в мире, не только в семье — я даже в вагоне остался один.
Несколько выделялся в бригаде Попов, охотник из Ханты-Мансийского национального округа. Чем? Своим простодушием, добротой, безропотностью и каким-то особым трудолюбием. Никто из нас не мог сидеть без дела — к их чести, мои занятия они тоже считали делом, — но могли и поваляться на своих постелях, на топчанах из пустых ящиков. Но Попов не мог и этого. Зимой он ловил куропаток самодельными силками, а мы ему помогали, незаметно обдирая хвосты у лошадей, приезжавших на базу. Улов у него всегда был хороший, подкармливал он и нас. А потом ухитрялся вдобавок к силкам ставить капкан, и туда попадались, кажется, коршуны и ястребы. Они особенно жирные были.
Вторым его хобби были крысы. А их на складах было видимо-невидимо. Завезли их когда-то на баржах, и они тут расплодились. Пожирали все: мучные изделия, крупы, сахар. Съедят да еще изгадят. И каково в условиях скудного питания было смотреть на испорченный продукт! Приходилось списывать, а начальство уже не давало санкцию, считая, что разворовывают. И однажды я отличился. Ящики с макаронами и сухими овощами мы устанавливали штабелями в один ряд, чтобы можно было сразу увидеть, когда крысы начнут прогрызать. Сначала они прогрызали только дощатые ящики. Потом научились прогрызать и фанеру, и надо было ежедневно проверять. И однажды мне повезло. Смотрю, в фанерном ящике с сушеной свеклой отверстие сбоку, которого раньше не замечали. Я поболтал там железным прутом, и оттуда вышмыгнула крыса. Я не успел ее прибить. Врешь, думаю, вторая не уйдет. Обычно они по 2 — 3 сидели в ящике, коллективной, видимо, была работа по прогрызанию. Я сую правую руку в брезентовую рукавицу и держу над дырой, а левой с прутом шурую в ящике. Показалась еще одна мордочка. Я ее хвать и об чердачную балку (дело было в чердачном складе). Есть одна. А может, будет еще? Шурую — третья лезет. Снова об балку ее и кладу рядом с первой. На всякий случай еще пробую. Лезет четвертая, и ее так же. Шурую — лезет пятая. Уже себе не верю, уже десятая, пятнадцатая… Кричу через оконце, зову свидетелей. Первым прибежал Попов. Это он с них снимет шкурки, растянет по стенам снаружи, прибьет гвоздиками, чтоб подсохли, и сдаст в “Заготпушнину”. Получит деньги и одеколон для дезинфекции. А тушки пойдут для приманки ястребам. Потом прибежали и другие и не верят глазам своим: в одном ящике больше двадцати вредителей! К счастью, в конторе в это время был и представитель управления, который должен был подписывать акты о списании. И вот все начальство явилось на чердак, а я, как Аника-воин, гордо возвышаюсь над своими жертвами.
Дела... Для меня одну паразитку прибрать была целая драма, а вот папе и пятнадцать обошлись ни во что… Богатыри — не мы. Я и сейчас вытянул ноги подальше от скамейки, где черт его знает, кто может прятаться.
— Теперь буду все акты подписывать, — тут же заявил высокопоставленный чин. Вот так моя удача пришла на выручку моим начальникам и принесла доход моему другу Попову. Пишу “другу”, так как он это впоследствии доказал с полной несомненностью.