голос отца заслонял всю вселенную.
А начальство? О Шкляре я уже писал, и помощников он себе подбирал таких же: работящих, простых, человечных. Так, всеобщей любовью, не только уважением, пользовался заведующий продовольственным складом Шевчук. Сидел он давно и срок имел большой. За что, мы с ним никогда не говорили, но точно по 58-й (это контрреволюция). Правда, у кого была статья, а не буква, тех судил трибунал или спецсуд, им доверяли более ответственные работы. Почему? Нам не понять волю высоких умов. Шевчук мне поручал принимать и отпускать продукты и никогда меня не проверял. Уговаривал все время, чтобы я пошел к нему официально в помощники, но я отказывался. “Нести крест наравне со всеми”.
Влажный воздух добавлял веса почти всем продуктам, за счет этих излишков мы подкармливались и помогали другим. Наверно, кое-что перепадало заву и от ларечников за эти излишки. А когда я освободился, Шевчук пригласил меня на склад и дал мне не то шестьсот, не то больше рублей. Запомнил, что красными тридцатками. Половину мне за помощь, а половину моя мама должна была переслать от своего имени его семье (кажется, и жена сидела — тогда детям). Я вернулся в Киев первого апреля, а второго я от маминого имени послал деньги. К сожалению, не получил подтверждения о получении, а сделать запрос мы боялись, чтобы не навести на след самого Шевчука. Если деньги пропали, очень обидно.
Оригинальной личностью был Давид Перельман, заведующий техническим складом. Впервые я его увидел в парикмахерской: парикмахер громил своих оппонентов, не понимающих, что такое золингеновская сталь, а ему изощренно возражали. И тут вмешался солидный клиент:
— Я инженер-металлург, не один год работал в Руре, а уж Золинген…
И все стали на сторону инженера, который и здесь сумел сохранить и важность, и даже лоск. А через пару дней я оказался на техскладе для переноски буровых труб. Перетаскать трубы оказалось проще всего, но как их рассортировать? Тут и позвали моего знакомого. Не задумываясь, он быстро разметил их мелком и удалился, бросив на ходу: “Всю жизнь на буровых провел”.
Забегу вперед: трубы все были перепутаны, и позже второй кладовщик пересортировал их заново. Но вот идет осторожный спор о знаменитой батумской демонстрации, — ведь дело касается самого Сталина! — и Давид Борисович кладет конец: “Мой старший брат шагал рядом с ним, а вы…” Потом пришла баржа с горюче-смазочным; бочки где-то перепутали, и надо было их снова маркировать. Дядя Коля быстро открывал пробки, а Давид писал на днище название содержимого: “Я инженер-химик, всю жизнь в Грозном на перегонном…”
Металлург и геолог — это еще допустимо. Можно быть еще и химиком, но нельзя ведь всю жизнь быть и тем и другим! Но скоро показалось, что всему будет конец: из Воркуты позвонили, что присланное масло, рассортированное Давидом, оказалось не тем, что надо. Вредительство! Угроза остановки электростанции! А расправа в таких случаях скорая — кирпичный. Но не знаю, какой профессией или чьим родственником он ошарашил комиссию, однако она уехала, не сказав худого слова. Вот тут все ахнули. И стали выражать уважение в удивительной форме: “Врешь!” Но Давид не обижался: “Ну и вру, так что?” Впоследствии выяснилось, что на воле Давид Борисович был приемщиком утильсырья. Там действительно необходим широкий диапазон познаний.
Вообще, если описывать всех подряд, получится похоже на любое производство — в бухгалтерии щелкают на счетах, работяги вкалывают, все люди как люди, только больше причудливых судеб: один виделся с Тельманом, другой с Деникиным. Правда, у нас до 1939 года не было женщин, а в ту зиму вдруг заговорили, что “пригонят”. И все с нетерпением стали ждать — кто с циничными прибаутками, а кто просто ждал чего-то обновляющего. Однако их долго не “гнали”, и слухи то замирали, то оживали. Пока в весеннюю распутицу кто-то однажды не вбежал в землянку с криком: “Баб ведут!” Мы все выскочили, одни сразу, другие не спеша, как бы подчеркивая свое безразличие. И первый же взгляд на них подавил даже самых болтливых циников.
Человек двадцать женщин, обряженных в ватные штаны, бушлаты и валенки, закутанных в большие платки, медленно и устало тянулись гуськом по таявшему снегу. Особенно тяжелый осадок остался от последней — маленькой, щупленькой, она как будто тонула в своей непомерно большой одежде. Именно ее и прислали к нам на следующий день на работу. Шкляр оглядел ее с головы до ног своим ничего не говорящим взглядом и поставил сторожем. Оказалось, что в семнадцатом году она была машинисткой в Смольном. Племянница Стасовой! Человек, видевший Ленина! Надо ли говорить, что это для меня означало. Время от времени я подбрасывал ей кусочки сахара из тех, что мы легально крали на складе. Легально, потому что, попавшись, мы должны были выгородить кладовщика. Надо отдать должное нашим мужикам: они могли о женщинах вообще рассказывать самые похабные анекдоты, но о нашей сторожихе ничего подобного не говорили. А элита конторы за ней даже приударяла.
Много для нас значило, что мы жили вне зоны. Меньше проверяют, меньше обыскивают, да и чище значительно, и этого для нас добивался Шкляр, доказывая, что мы нужны ему и ночью (так оно и было). Но во время острых приступов бдительности нас тоже загоняли в зону, и тогда действительно становилось невыносимо. Пока соберешься, пока проверят, да и тащиться приходится по пурге и по морозу. Я уже писал о палатках, в которых мы мерзли или жарились, но были и большие землянки с нарами в два яруса. Там было теплее. Но какой там был клоповник — это что-то страшное. Живьем пожирают. Усталый валишься с ног, засыпаешь на ходу, и все равно поднимут. Сонный, давишь их на себе, сметаешь их, а их миллионы миллионов. Снова заснешь, и снова они донимают и грызут. А спать-то хочется!
Вши по сравнению с клопами просто невинные создания. И кусают, и больно, но не столь жестоко. Но при этом с вшами и в тюрьме и в лагере велась истребительная война, а клопы благоденствовали, получая двойную пайку. Рассказывают: на поимку вши даже объявляли конкурсы, и победитель получал премию. Правда, после такой удачной охоты все перетрясут и пережгут, очевидно опасаясь вспышки тифа. А вот клопы такой опасности не несли, и им дозволяли над нами издеваться. Засыпаешь измученный, чтобы тут же от укуса какого-нибудь особо старательного экземпляра проснуться с дикой болью. И в этих муках однажды ворвалась ко мне огромнейшая радость. В землянке была радиоточка — известные черные тарелки, — и во время одной побудки я услышал имя Ирмы Яунзем. Она пела “И кто его знает…”.
С детства песня была для меня религиозным обрядом. Я слышал, как поют в синагоге в будни и