— А ведь если я сейчас мешок отпущу, он тебя пожалуй придавит, а, Толян?
— Ты чего. — Просипел тот испуганно.
Я еще чуть припустил мешок. Толян застонал от напряжения.
— Ты чего, Вить? — повторил он, уже срываясь на шепот.
— А ничего, просто урод ты, Толя! Скажи — я урод. — И я еще чуть—чуть стравил мешок.
— Я… Урод… — выдавил из себя Толян.
— Я стырил нож.
— К…к…ой н…ож?
— Я стырил у Виктора нож!!! — повысил голос я.
— Я. Ст….л у ик…о…а н…ж, — с надсадой, из последних сил выдавил Толян. Я потянул мешок вверх.
Мы сидели на траве и часто дышали. Толяну было совсем тяжело. С волос пот тек струями, а рубашку было — хоть выжимай.
— Нож мой где? — отдышавшись и вставая сказал я. Толян сидел не двигаясь, опустив голову и молчал.
— Нож?
— Нету. Дома. Оставил. — Толян говорил, будто выплевывал сквозь тяжелое дыхание слова.
В бардачке машины я своего ножа не нашел. Нашел другой, тоже явно зековской работы, выкидной, с фиксатором, отлично наточенный, с узким лезвием длиной сантиметров 15. Почти стилет.
Через полчаса я уже стаскивал дрожжи, сахар, сигареты да утварь в вагончик. А Толянова машина медленно пылила, поднимаясь на склон, загребая колесами, словно муравей, тянущий непосильную ношу, лапами.
Вечером прибежал взъерошенный Полоскай. Он отдышался и тут же принялся узнавать насчет Толяна. Я рассказал все как было, утаив только наши личные с Толяном разборки.
— А бобышки? — спросил Полоскай.
— Какие бобышки?
Полоскай все понял, и полез зачем—то, не раздеваясь в воду. Побродил по воде вдоль берега, там, где осока подходила вплотную. Вернулся, озадаченный, обратно. Схватил жердь, опять залез в воду и стал разгонять жердью скопившуюся ряску. Потом вылез, сел рядом со мной и закурил.
— Ничего не понимаю, ты бобышки отдавал Толяну?
— Да какие бобышки! Чего вы все с этими бобышками привязались?
— Там, под берегом, бобышки были подтоплены — 10 штук.
— Никаких бобышек я не видел. Ты хоть обьясни, что это такое?
— А где они тогда?
— Да, кто, Полоскай?
— Да бобышки же!
— А я откуда знаю!
— Ты их точно не отдавал Толяну?
— Полоскай, ты хоть парень и хороший, но что—то злить меня начинаешь — я не знаю, что такое бобышки, ни разу не видел их в глаза, и уж тем более не отдавал Толяну.
Полоскай, не докурив, вскочил и умчался также стремительно как и появился.
Вечер, по всему, обещал быть насыщенным. Вскоре объявилась вся честная компания, вместе со Щетиной. Хмуро поздоровавшись они уселись возле костра, а Щетина, вместе с Полоскаем прошли в вагончик. Закончив ревизию они вышли, Щетина на ходу бросил каждому компаньону по пачке «Примы» и тут же полез в воду. Он и Изынты, который вызвался помочь, долго бродили по ней, щупали дно жердью и что—то бормотали. Потом, уже всей компанией, долго лазили по воде, кто с лесиной, кто с жердиной, а кто с вилами. Промерили, по участкам, как сквозь сито просеяли, все прибрежное дно.
— Где бобышки — вернувшись, сурово подступился ко мне Щетина.
Я только пожал плечами.
Где бобышки — Щетина, внезапно разъярившись, вырвал у меня из рук недоструганную ложку.
Я вскочил. Повскакивали и мужики.
— Ты чего?
— Бобышки, твою мать, где?
— Ты это, давай свою мать вспоминай, а мою не трожь — спокойно ответил я. — И вообще, стой, где стоишь, а не то споткнешься еще, оцарапаешься о мой ножик.
Щетина яростно сверкал белками глаз, выразительно выделявшихся на загорелом и небритом лице.
— Кто нибудь объяснит, что это такое — бобышки и почему меня за них сегодня уже второй человек чуть не прибил? — Спросил я.
Но мне никто не ответил. Поднялся гвалт, разгорался спор. Переполох был нешуточным. Ясно было одно — бобышки были притоплены на мели в пруду. Остроумно так припрятаны. Что называется — концы в воду. А теперь их нет.
Наконец, до компаньонов дошло, что искать что—то на дне пруда, в сумерках, все равно, что иголку в стоге сена и они отступились. Полоскай убежал в деревню, видимо за самогоном. Остальные уселись возле костра и стали кипятить чай. Мне же было наказано до утра пребывать в вагончике. Я пожал плечами и удалился. Дверь тотчас подперли чем—то снаружи.
— Он это, кто ж еще…
— Спрятал, или Толяну отдал…
— Поделили…
— А я тебе еще тогда говорил — нахрена он нам сдался…
— Он с Толяном—от сюда и приехал.
— Ага, потом в общине жил.
— Вот и выходит, что заодно они…
Голоса бормотали сливаясь в непрерывное журчание, в какой—то непонятный говор. Вердикт выносился явно не в мою пользу. Да что же такое—то! Отовсюду меня гонят, везде я встреваю в какие—то злоключения. И падаю все ниже. Сначала я был гоним по идеологическим соображениям — так я убежал из Прета, потом — по политическим, так мне пришлось покинуть Штырин, Федос меня изгнал по моральным соображениям — так я оказался на пруду. А теперь мне шьют чистую, без примеси, уголовку. И, походу, будут бить. Раньше я мог рассчитывать на суд, на какое никакое, но отношение. На формальные процедуры. Адвокат — обвинитель. Тут же меня будет судить народ, бессмысленно и беспощадно. Тут не будут искать доказательств. Решено — виноват. Ату его, ату. Хорошо — ежели побьют и прогонят. А то ведь и притопить могут.
Я лежал на топчане, сжимал в кармане нож и прислушивался.
— Да может и не брал он, они, бобышки—от, может там и лежат…. — этот голос принадлежал Полоскаю.
— С утра посмотрим, чего зазря языком молоть, — это уже Щетина, — главное сейчас смотреть, чтоб