залил мне глаза, и мы заковыляли дальше.

Мой зад пылал, как костер, за каждое движение левой ногой я расплачивался мучительнейшей болью. Это была настоящая пытка, и, если бы меня сейчас допрашивали, я, наверное, выдал бы все, что знал, лишь бы только это кончилось. Должно быть, мы с вагоновожа­тым напоминали упившуюся пару, сплетенную в хмель­ном объятии, неспособную держаться на ногах, шатаю­щуюся из стороны в сторону. И все же мы двигались вперед, стены больницы медленно приближались, я тя­нул своего сержанта из последних сил, кровь стекала у меня по ноге и хлюпала в сапоге, но я знал, что от дырки в заднице не умирают, потому что там нет ника­ких артерий, и меня ожидают всего лишь насмешки и издевки. Вагоновожатый почти лежал на мне, казалось, весил он тысячу килограммов, так что меня шатало все сильнее и сильнее.

Несмотря на зверскую боль, я завидовал вагоново­жатому оттого, что у него геройская, достойная поэти­ческого воспевания рана в груди, и мне даже захоте­лось, чтобы рядом снова разорвался снаряд, но только уже спереди, чтобы меня ранило еще куда-нибудь, на­пример в руку, и я смог бы предстать перед Терезой не с опущенной головой. Однако ничего такого не случи­лось, и мы наконец доплелись до больницы, в которую вошли через дыру в стене. Я не был здесь дней пять, и меня поразило то, что я теперь увидел: подвальные коридоры, похожие на освещенные свечами катакомбы, заполнены телами, которые лежат впритык друг к дру­гу, вверху оконца, забаррикадированные мешками с песком, на полу — дети без рук и без ног, бойцы с побе­левшими лицами, старики, испускающие дух среди сто­нов и оханий. Над всем этим стоял тяжелый смрад.

За несколько повстанческих недель большая, пре­красная, ярко освещенная больница (электроэнергией снабжала ее иногда станция, а иногда наш теперь уже разбомбленный агрегат) уменьшилась на две трети, съе­жилась, вползла в подземелье, почернела, загноилась, захрипела в предсмертной агонии. Взрывы, заглушае­мые стенами, но, может быть, поэтому еще более опас­ные, предвещали ей близкий конец и последнюю резню, подобную тем, что уже были во всех больницах, захва­ ченных молодчиками из Альтмарка или Нижней Сак­сонии.

Люди, прикованные здесь к кроватям и матрацам, брошенным на пол, ожидали смерти с еще большим ужасом, чем те, кто мог двигаться. Они были лишены даже той капельки свободы, которая остается у человека в его последний час. Я сразу же заметил доктора Вацлава, в глазах у него было выражение смертельной усталости. Вагоновожатого уже держала санитарка, ко­торую я мельком видел когда-то. Лицо у нее сейчас было такое же белое, как ее халат. Я оперся спиной о стену, чтобы не были видны порванные сзади штаны,

— Ты должен спасти моего приятеля, сержанта Овцу,— сказал я Вацлаву.

Он подошел к вагоновожатому и внимательно осмот­рел панцирь из земли и крови па его груди, после чего расстегнул его комбинезон.

— На стол! — распорядился Вацлав.

Вагоновожатого потащили в подвальное помещение, где при свете карбидных ламп оперировали раненых. Он махнул мне рукой, но сказать что-нибудь на прощание был уже не в силах. По коридору пробирались две мо-нашки-эльжбетанки, которые тащили окровавленного гиганта в мундире вермахта. Будучи немками, они про­являли явную склонность к спасению своих земляков.

— Только не жди от меня никаких обещаний! — пре­дупредил Вацлав.— Мы режем тем же способом, что и в восемнадцатом веке, и только сильные организмы спо­собны выкарабкаться из этого. Твой сержант ранен в грудь, ему разворотило правое легкое, а поскольку он мужчина в расцвете лет, не могу сказать, что у него много шансов выжить на этой бойне. Что-то наверняка произойдет если не завтра, то послезавтра. А где мы будем послезавтра, Барнаба?

— Может, на Елисейских полях? — вздохнул я.

— Сделаю все, что смогу. Я не дам ему умереть на операционном столе, хотя, может быть, он предпочел бы умереть именно так, чем растаять от тепла фосфорной бомбы.

— Я подожду,— сказал я.

Вацлав скрылся в своей операционной норе. Я про­сто изнывал от боли. Мой зад пылал, казалось, он снова разросся, приняв огромные размеры, и весь я те­перь состоял из гигантского зада и переполненной отча­янием головы. Надо было взять себя в руки. Немедлен­но. И сейчас же вернуться к своим. Но перед тем я должен был нанести здесь еще один визит. Я не мог быть уверен, что через несколько минут у больницы не зарычат «пантеры» и не застучат по лестнице сапоги, что коридоры и своды не заполнятся гортанным ревом, а на тела лежащих не обрушатся автоматные очереди и гранаты. «Вернусь к операционной, когда Вацлав управится с вагоновожатым,— решил я,— а пока нанесу визит по соседству». И я засеменил, перенося тяжесть тела на правую ногу, но каждое движение все равно жгло и терзало меня сверлящей болью. Все же я дота­щился до комнатки в подвале, где в углу лежал мой отец.

Его перевезли сюда из полуразрушенной виллы неделю назад, ибо с ним случился сердечный приступ, называемый теперь инфарктом. Во время восстания сер­дечные приступы никого не волновали, впрочем, в эти дни вообще стало значительно меньше каких бы то ни было болезней, потому что от страха люди становились здоровее. Во всяком случае, тогда не было слышно ни о неврозах, ни о раках, ни о сосудистых заболеваниях или иных бедствиях мирного времени, словно организм, настроенный на внезапную смерть, решил воздержаться от ненужных дополнительных страданий. Это было ле­чение голодом и страхом. У отца, однако, отказало серд­це, и Ядя отыскала ему место в углу больничного подва­ ла, где он неподвижно лежал на матрасе, мочился в бутылку и глотал какие-то пилюли.

Я застал их в этом углу обоих, освещенных собствен­ной роскошной карбидной лампой. Отец полулежал, опираясь на локоть, укрытый шотландским пледом в се­ро-красную клетку. Это было все, что у него осталось от богатства и роскоши, от всех радостей жизни: место в углу подвала и этот легкий, яркий плед из тончайшей шерсти, который пылал огненным пятном среди серости и страданий. Я подошел к ним, стараясь держаться как можно свободнее. Ядя сидела возле отца на детской та­буреточке, неподвижная, как индианка возле раненого воина, и кормила его из ложечки. Лишь теперь обнару­жились ее достоинства, которые никогда не могли бы выявиться в их прежней беспечной жизни, заполненной приемами, путешествиями, поездками на машинах, гон­долах и в дорогих спальных вагонах: умение пригото­вить кашу или вымыть больного, а также терпение и отсутствие брезгливости при уходе за ним, суровая нежность, верность и самоотверженность.

Пережив золотой сон, Ядя вернулась в действитель­ность, и уже никакое зло не способно было сломить ее. Этой силой обладают все те, чье детство проходило в нужде, страхе и непреодолимом желании во что бы то ни стало выжить. Старику повезло, что он, словно пред­чувствуя свою судьбу, увел у дворника Ядю, ибо, про­должай он жить со своей предыдущей дамой, актрисоч-кой Марысей, его ждала бы одинокая смерть в море нечистот, поскольку Марыся была пуп земли и любимица мужчин, которые довольно рано начали носить ее на руках (разумеется, в постель), осыпая при этом подар­ками и деньгами, и в такой ситуации с ней наверняка сделалась бы истерика от страха и отвращения. Она первая слегла бы, сказавшись больной, стеная, сопя и призывая небо в свидетели своих страданий. Марыся была хороша только в условиях роскоши, неги, полного обслуживания. Яде же бомбы, голод, болезнь отца, весь этот ад позволили проявить свою человечность.

— Как самочувствие, дорогой отец? — мягко спро­сил я.

Отец, бледный, исхудалый и покрывшийся мор­щинами, улыбнулся мне.

— Ваша гекатомба обойдется уже без меня,— отве­тил он.— Моя должность коменданта машинного парка стала лишней с той минуты, когда последняя из пяти машин погибла под развалинами гаража.

— Подозреваю, что ты переживешь нас,— заме­тил я.

— Меня бы это нисколько не радовало,— вздохнул он.— Я не собираюсь жить на свете, не пользуясь его радостями. Известно ли тебе, что я уже никогда не смо­гу ни пить, ни курить, ни есть фазанов или омаров, ни носить на руках женщин, ни даже быть рядом с ними мужчиной? Я не смогу подняться на Акрополь, ни даже на могильный холм Костюшко, и, что уж совсем смеш­но, я больше не смогу водить машину! А чего стоит такая жизнь, сынок? Садись вот тут, с краешку, посиди со мной в моем логове смерти.

— Спасибо, я постою,— ответил я.— Но ты, во вся­ком случае, можешь писать воспоминания. Зачем ты остался в Варшаве, папа?

Еще утром первого августа я сообщил отцу, что в пять часов дня в Варшаве начнется восстание, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату