настаивал, чтобы он упаковал все, что можно, и немедленно уехал с Ядей хотя бы в Гуру Кальварию или Лесную Подкову, пока туда еще ходили поезда. Он поблагодарил меня за сообщение, но сказал, что у него есть еще часок-другой для размышления.
— Ты знаешь, как я люблю путешествия,— тихо сказал он теперь.— И я охотно отвез бы Ядю не только в Гуру Кальварию, но, скажем, в Швейцарию, ты знаешь, у меня там масса знакомых и друзей. Мы бы поселились в Бруннене, у озера Четырех Кантонов, дышали бы альпийским воздухом, катались на пароходе, гуляли бы по берегу, поднимались бы в вагончиках на Риги Кульм и любовались бы снежной панорамой под лучами закатного солнца. Это изумительная страна, сынок, там не было восстаний со времен Вильгельма Телля. Увы, такая поездка невозможна. Слишком огорчительно было бы для меня читать известия о Польше и особенно сообщения о восстании.
— Ерунду городишь! — воскликнул я и тут же понизил голос, потому что на соседнем матрасе застонала умирающая девушка с обугленными ногами.— Ведь ты совсем не был здесь нужен!
— А кто здесь был нужен? — улыбнулся отец.— Может, ты и твои друзья с пистолетиками? Или, может быть, все эти люди вокруг? Чтобы страдать от голода, ран и ужаса в ожидании смерти? Если уж ты об этом заговорил, голубчик мой, то позволь тебе заметить, что я нужен здесь так же, как и ты. Единственное право, которое у нас осталось, это право на смерть. Я тоже могу умереть, если мне это нравится.
— Но ты собираешься умереть от болезни сердца! — возразил я.— Так не лучше ли это было сделать в Швейцарии? По крайней мере, хоть Ядя выскочила бы из этого пекла живой!
Отец взглянул на Ядю. Та словно бы и не слышала моего восклицания: протянула руку с ложечкой, отец открыл рот и послушно глотнул серую жижицу.
— Ты не мог бы присесть? — снова спросил он.— А то так не очень удобно разговаривать.
— Не могу я присесть! Меня ранило осколком в зад!
— Вот и хорошо! — обрадовался отец.— Это отучит тебя задирать нос. Ты считаешь, что смерть от сердечного приступа, вызванного бурными переживаниями последних недель, хуже, чем, например, смерть от гангрены зада? А о Яде ты не беспокойся, она вовсе не хотела бы скучать, сидя в Швейцарии. Путешествие доставляет наслаждение, когда ты в любую минуту можешь вернуться домой, но когда ты знаешь, что именно сейчас горит твой дом, у тебя пропадает охота любоваться восхитительными пейзажами. Оставим лучше этот разговор. Если нас сейчас и ожидает какое-нибудь путешествие, то только уже последнее. А твоя рана... Ты отступал? И означает ли этот непрекращающийся обстрел, что конец близок?
— Пожалуй, означает,— ответил я.— Может, это продлится еще день или два.
— Я тоже так думал, слушая этот адский грохот. Спасибо тебе, Юрек, что ты пришел. Я знаю, сколько присутствия духа нужно только для того, чтобы просто стоять при таком ранении, и вижу теперь, что я тебе не безразличен. Я не прошу тебя поцеловать меня на прощание, тебе надо было бы наклониться, и, таким образом, наше прощание могло бы оставить у тебя слишком болезненное воспоминание. Помни только, что после всего этого здесь снова будет жизнь.
— Жизнь!
— Понимаю, сейчас это трудно представить. Ты молод. Иди перевяжи свою почетную рану. Может, ты еще вырвешься из всего этого, я-то уж вряд ли смогу…
— Если мне удастся прийти сюда еще раз... принести тебе что-нибудь?
— Рюмку коньяку,— ответил отец.
Ядя взглянула на меня усталыми глазами. Вопреки моим давешним предположениям, она, должно быть, очень любила отца. Ядя снова протянула руку с ложечкой, и сейчас ее рука немного дрожала. Я был рад, что отец остается не один. Возле неподвижной уже девушки с обугленными ногами сидела пожилая женщина. Я нагнулся, несмотря на боль, и поцеловал отца в щеку. Поцеловал я впервые в жизни и Ядю.
В операционную я вернулся, когда вагоновожатого как раз снимали со стола. Он казался трупом. Я подошел к Вацлаву, который мыл руки в маленьком тазу.
— Воспаление,— сказал он.— У нас нет медикаментов. Если бы его перевезти в нормальную больницу…
— Спасибо за совет,— ответил я. В этот момент внесли следующего раненого. Тогда я решился: — Вацлав, что-то там воткнулось мне в сиденье. Будь столь любезен, вытяни это быстренько, а то мне трудно ходить.
Вацлав с изумлением взглянул на меня. Я спустил штаны.
— Глупая история,— сказал я.
— А ну марш на стол! — приказал он.
Я взял георгин в руку, чтобы не измять его, и лег на живот. Операция продолжалась минуты две, но мне казалось, что мой зад сейчас взорвется. Однако я снова должен был изображать из себя монолит, мне нельзя было издать ни стона. Здесь людям вскрывали животы и ампутировали руки, и моя операция была для Вацлава не более чем забавным эпизодом. Пока он возился со мной, одна из его любезных санитарок как умела зашивала мои штаны: я сказал ей, что мне грозит утрата авторитета среди подчиненных.
— Вот тебе твой осколок,— сказал Вацлав. Это был кусочек артиллерийского снаряда величиной с горошину, не более. Незнакомая мне, к счастью, санитарка — дама средних лет — опоясала бинтами мои бедра, и я смог надеть штаны.
— Не рассказывай об этом, ладно? — попросил я Вацлава.
— Ладно. А ты всегда поворачивайся к снаряду задом, тогда наверняка переживешь войну,— рассмеялся он и подошел к обнаженному уже парню с развороченным животом.
Меня затошнило от вони, которая тут стояла, и, взяв свой желтый георгин, я поспешил покинуть больницу. Повязка мешала идти, но боль заметно уменьшилась, и я смог двигаться значительно живее. Артобстрел по-прежнему был не слишком сильным, тем явственнее слышна была перестрелка где-то неподалеку. Низко проносившиеся над головой темные дождевые тучи увеличивали ощущение трагизма. Я беспрепятственно добрался до нашей виллы. К счастью, в нее больше не попал ни один снаряд. Я осторожно спустился по лестнице, выставляя вперед левую ногу. Вокруг коммутатора сидели все наши девушки. Тереза вскочила со стула.
— Вот он, поручник Барнаба! — воскликнула она.— А мы уже боялись...
Все-таки она любила меня. До чего ж она была изящна в этом комбинезоне с бело-красными нашивками на воротнике! Стройный, мальчишеский силуэт, нарочитый отказ от женственности, когда требовались выдержка и сила. Ума не приложу, как наши девушки умели сохранять опрятность и свежесть в условиях подвальной жизни, где на счету была каждая капля воды, а в воздухе носилась штукатурка. Я протянул Терезе георгин.
— Купил в цветочном магазине, последний.
Она так взглянула на меня, что меня всего пронизала дрожь, но тут же официально доложила:
— Круликарня пала. «Пантеры» стоят на углу Воронича.
Я подошел к коммутатору и взял трубку из рук Кристины. Глаза ее были полны слез. Линия, которую я исправил, еще каким-то чудом держалась. Хоть не напрасно мы с вагоновожатым пострадали.
— Мы готовим контратаку! — говорил майор.— Вы должны удержать этот дом! Они тоже дошли! Мы должны к сумеркам отбить Круликарню и снова перекрыть Пулавскую.
— Вместе с танками? — спросил его собеседник.— Здесь «пантер» как собак нерезаных.
— Ближе к сумеркам они отступят! — успокаивал его майор.— Продержитесь до сумерек!
— Легко сказать! простонал тот.— Ведь этого дома уже почти нет! Оба противотанковых ружья заело от песка, а для пиата осталось три снаряда!
— Ну что ж, пропустите их к нам сюда и любуйтесь, как нас всех перестреляют,— спокойно предложил майор.
— Ну, этого-то мы не сделаем,— послышалось в ответ.— Прежде они отправят на небо всех нас.
Я вернул трубку Кристине.
— Ты чего разнюнилась? Такой из тебя солдат, да?! С минуту Кристина удерживала рыдания, отчего подбородок у нее дрожал, как у ребенка, но потом разревелась вовсю. Закрыв обеими руками свое лицо ангелочка с цветных картинок, она безутешно рыдала.
— Тереза, смени ее у коммутатора,— заорал я.— Пусть отправляется к своей мамочке!