батальном жанре, также играли мы часто в шахматы и в военную игру, для
которой у меня всегда было в готовности несколько планов. Все это неоспоримо
убеждает меня в мысли, что байронизм был не больше как драпировка, что
никаких мрачных мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзанья в
действительности не было, что все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко
времени его пребывания в Москве, только детские шалости, ничего не объясняют
и ничего не выражают; почему и всякое сведение о характере и состоянии души
поэта, на них основанное, приведет к неверному заключению, к тому же, кроме
двух или трех, они не выдерживают снисходительнейшей критики, никогда
автором их не назначались к печати, а сохранились от auto-de-fe случайно, не
прибавляя ничего к литературной славе Лермонтова, напротив, могут только
навести скуку на читателя, и всем, кому дорога память покойного поэта, надо
очень, очень жалеть, что творения эти появились в печати.
Хоть бы его «Молитва» (
сочинена: мы провожали из полка одного из наших товарищей. Обед был
роскошный. Дело происходило в лагере. После обеда Лермонтов с двумя
товарищами сел в тележку и уехал: их растрясло — а вина не жалели — одному из
них сделалось тошно. Лермонтов начал: «В минуту жизни трудную...» Когда с
товарищем происходил весь процесс тошноты, то Лермонтов декламировал:
Может быть, он прежде сочинил «Молитву», но мы узнали ее на другой
день.
От него в Пятигорске никому прохода не было. Каверзник был, всем
досаждал. Поэт, поэт!.. Мало что поэт. Эка штука! Всяк себя поэтом назовёт,
чтобы неприятности другим наносить...
Но, кроме того, в Лермонтове была черта, которая трудно соглашается с
понятием о гиганте поэзии, как его называют восторженные его поклонники, о
глубокомысленном и гениальном поэте, каким он действительно проявился в
краткой и бурной своей жизни.
Он был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся
на две половины между серьёзными занятиями и чтениями, и такими шалостями,
которые могут прийти в голову разве только пятнадцатилетнему школьному
мальчику: например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с
громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски,
опустошал всё кушанье и часто оставлял нас всех без обеда.
На какой-то увеселительной вечере мы чуть с ним не посчитались очень
крупно, — мне показалось, что Лермонтов трезвее всех нас, ничего не пьёт и
смотрит на меня насмешливо. То, что он был трезвее меня, — совершенная
правда, но он вовсе не глядел на меня косо и пил сколько следует, только, как
впоследствии оказалось, на его натуру, совсем не богатырскую, вино почти не
производило никакого действия. Этим качеством Лермонтов много гордился,
потому что и по годам, и по многому другому он был порядочным ребёнком.