рублей, которые ещё в школе занял у меня «Курок»... Да ведь вы «Курка» не
знаете: это один из наших школьных товарищей, за которого этот гусарчик,
которого вы, верно, сейчас встретили, расплачивается. Вы знаете, Владимир
Петрович, я не люблю деньги жечь; но ей-богу, я сейчас предлагал этому
сумасшедшему: «Маёшка, напиши, брат, сотню стихов, о чём хочешь — охотно
плачу тебе по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только
для себя и для моих друзей, не пуская в печать!» Так нет, не хочет, капризный
змееныш этакий, не хочет даже «Уланшу» свою мне отдать целиком и в верном
оригинале, и теперь даже обижался, греховодник, что и «Монго» у него нет,
между тем Коля Юрьев давно у него же для меня притибрил копию с «Монго».
Прелесть, я вам скажу, прелесть, а всё-таки не без пакостной барковщины... Ещё у
этого постреленка, косолапого Маёшки, страстишка меня моею аккуратною
обстановкой корить и приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и,
наконец, что уже из рук вон плохо, просто сердце у меня вырывает, это то, что он
портит мои цветы, рододендрон вот этот, и, как нарочно, выбрал же он
рододендрон, а не другое что, и забавляется разбойник этакий тем, что сует
окурки в землю, и не то чтобы только снаружи, а расковыривает землю, да и
хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он заливается хохотом!
Просто отпетый какой-то Маёшка, мой любезный однокашник.
И все это Афанасий Иванович рассказывал, стараясь как можно
тщательнее очистить поверхность земли в горшке своего любезного
рододендрона...
...Я спросил Синицына: «Кто же этот гусар? Вы называете его Маёшкой,
но это, вероятно, школьная кличка, прозвище».
— Лермонтов, — отвечал Синицын, — мы с ним были в кавалерийском
отделении школы.
В гусарском полку, по рассказу графа Васильева, было много любителей
большой карточной игры и гомерических попоек с огнями, музыкой, женщинами
и пляской. У Герздорфа, Бакаева и Ломоносова велась постоянная игра,
проигрывались десятки тысяч, у других — тысячи бросались на кутежи.
Лермонтов бывал везде и везде принимал участие, но сердце его не лежало ни к
тому, ни к другому. Он приходил, ставил несколько карт, брал или давал, смеялся
и уходил. О женщинах, приезжавших на кутежи из С.-Петербурга, он говаривал:
«бедные, их нужда к нам загоняет» или: «на что они нам? у нас так много
достойных любви женщин». Из всех этих шальных удовольствий поэт более всего
любил цыган.
Д.А. Столыпин рассказывал мне, что он, будучи ещё юнкером (в 1835 или
1836 году), приехал однажды к Лермонтову в Царское Село и с ним после обеда
отправился к цыганам, где они и провели целый вечер. На вопрос его, какую
песню он любит более всего, Лермонтов ответил: «А вот послушай!» и велел
спеть. Начала песни, к сожалению, Дмитрий Аркадьевич припомнить не мог, он
вспомнил только несколько слов ее: «а ты слышишь ли, милый друг, понимаешь
ли...» и еще «ах, ты, злодей, злодей...» Вот эту песню он особенно любил за
мотивы и за слова... В то время цыгане в Петербурге только что появились. Их
привез из Москвы знаменитый Илья Соколов, в хоре которого были первые, по
тогдашнему времени, певицы: Любаша, Стеша, Груша и другие, увлекавшие не
только молодежь, но и стариков на безумные с ними траты. Цыгане по приезде из
Москвы первоначально поселились в Павловске, где они в одной из слободок