то, что я пишу это письмо, само по себе лучше, чем если бы я говорил то, о чем пишу, так как объясняться в любви в письме легче, чем говорить о ней.

Ясно себе представляю, что, возможно, наша следующая совместная работа вновь случится через двадцать лет или вообще более никогда не случится. Поэтому в том, что прочтешь далее, ты не обнаружишь никаких корыстных композиторских побуждений.

Ты глубоко поразил меня и как дирижер и как человек, посему я убежден в необходимости отблагодарить тебя за это глубокое потрясение. Мне не приходилось общаться и сотрудничать в моем поколении с личностью такого масштаба, и я не мог себе представить, что такой человек и музыкант, как ты, вообще возможен в этом поколении.

Ты несомненно великий дирижер. Ты видишь и слышишь партитуры любых исполняемых тобой сочинений абсолютно, до самой последней ноты. Ты полностью выражаешь исполняемую тобой музыку, она приобретает и в твоих руках, и в твоем теле, и в твоей мимике абсолютное пластическое выражение – и тогда, когда ты играешь, к примеру, Гайдна или, предположим, меня. Это стало мне понятно уже давно, но тогда, когда мне пришлось работать с тобой над моей партитурой, это ощущение стало совершенно непререкаемым. Твое чувство метра уникально. Вспоминаю исполнение Второй симфонии самого любимого тобою композитора – там (не помню, в какой момент) наступает генеральная пауза – ты выдержал ее и вновь вступил в музыку в неподражаемо точное мгновение. Это было сделано с той совершеннейшей координацией, которая не свойственна обычной человеческой природе. Прости меня за сравнение, но ты, быть может, знаешь, что обезьяна ловит муху не так, как это делают люди. Обезьяна вынимает ее из воздуха в той точке, в которую муха прилетает, и сразу протягивает руку в эту точку в силу абсолютной скоординированности своих движений. Ты вынул звук из генеральной паузы в такой же точке, не употребив на это никаких усилий.

И так у тебя бывает всегда. Иногда мне кажется, что ты живешь более всего тогда, когда музицируешь.

Есть еще одно твое поразительное достоинство, о котором я не могу не сказать (тем более что ты живешь здесь), – ты совершенно свободен. Твои реакции поражают своей быстротой и точностью. Уже то, как ты провел меня после исполнения моей симфонии через сцену Большого зала, меня окончательно в этом убедило: ты подсказывал мне все, что надо было делать, примерно так, как опытный священник подсказывает венчающимся в церкви все необходимые действия. Когда после репетиций, которые у нас были, ты в концерте начал исполнять мое сочинение, в полтора раза прибавив темпы, – ты был прав. Если бы этого не было сделано, симфонию было бы нельзя довести до конца – она бы рассыпалась, так как оркестр все равно ее не знал. Ты успевал показывать оркестрантам даже тогда, когда это было вне человеческих возможностей, и можно было лишь сожалеть, что у тебя только две руки (то есть сожалеть о том, что ты не Шива). И ты был единственным человеком на сцене, действительно знавшим сочинение.

Оркестр сочинения не знал. Явившись на первую репетицию, я увидел, что струнники судорожно вписывают в свои партии аппликатуру – и судя по этому и судя по тому, как они музицировали, никакой домашней работы не было (а ведь она была мне обещана). Музыканты совершенно убеждены в том, что ты гениален (а я ведь тоже в этом убежден), и поэтому считают, что ты можешь заменить их всех или показать все, а уж тогда они смогут исполнить что угодно. Но это еще возможно в традиционной оркестровой ткани и невозможно в ткани веберновского типа да, кроме того, в российском оркестре – ты ведь сам это хорошо знаешь.

Рискуя заслужить твою немилость, должен сказать, что грампластинку с этим исполнением выпустить невозможно. Надо делать или нормальную студийную запись, или вовсе от нее отказаться. Вина тут целиком лежит на оркестре. Ситуация тебе хорошо известна изнутри, и ты не можешь не видеть разницу между тем, что ты им предлагал выполнить, и тем, что у них получалось. Знаю, что такому музыканту, как ты, совершенно не интересно и, быть может, абсолютно невмоготу заниматься азбукой или учить ходить малолетних.

Еще раз благодарю за возможность попасть со своей музыкой в твои руки и за короткую возможность общения с тобой.

Желаю тебе таких обстоятельств, каких только ты сам захочешь себе.

Желаю тебе счастья.

Искренне твой Н. Каретников.

10  марта 1985 года, Москва.

На то они и молодые…

В 86-м оперная коллегия Большого театра единогласно, с самой высокой оценкой приняла к постановке моего «Тиля Уленшпигеля».

А. Лазарев, который привел меня на эту коллегию и очень хотел сам осуществить постановку оперы (он тогда еще не был главным дирижером Большого), взял слово последним:

–  Господа! Нам сделано предложение перейти в двадцатый век, но я решительно не представляю себе, с кем мы в него перейдем. Для семи главных в этой опере сольных партий мы найдем в нашем театре в лучшем случае троих исполнителей, а необходимо иметь хотя бы полтора состава.

Я подал голос:

– Но ведь в вашей труппе много молодых солистов!

– Так на то они и молодые!

Мне привиделось, что…

Его Императорское Величество, Государь Император Священной Римской Империи Франц I, всемилостивейше повелеть соизволил престарелому Гайдну, еще здравствующему Моцарту, юноше Бетховену и младенцу Шуберту образовать Союз венских композиторов. Волею Государя председателем Союза назначен Сальери, но не тот, что был в реальности, а тот, которого придумали Пушкин и И. Бэлза. Этот Сальери залезал в партитуры членов Союза и объяснял, как и какую музыку следует писать. Он же определял, кому и какие гонорары следует платить или не платить; себе самому назначал самые высокие. Просидев в председательском кресле сорок лет, запретил исполнять музыку молодого Вагнера.

Не восполнить!

С 41-го по 45-й год любимого Третьим рейхом Вагнера у нас не играли.

В 46-м в Большом зале консерватории состоялся сборный концерт, в котором были впервые после войны исполнены фрагменты вагнеровских опер. Нам, ученикам ЦМШ, дали бесплатные места в маленькой ложе, расположенной над ложей дирекции.

Дошла очередь до Вагнера, исполнялось вступление к третьему акту «Лоэнгрина».

К небу взвился мощный, ликующий, раскалывающий сознание унисон тромбонов и валторн – невозможно было представить, что подобный звук в мире существует.

От неожиданности я закричал, я был совершенно не подготовлен к тому, что предстояло услышать. Большой зал поплыл перед глазами, а руки начали колотить по барьеру ложи. Халида Ахтямова, сидевшая рядом со мной, быстро нашлась и закрыла мой рот ладонью. Когда я перестал кричать, она схватила меня в охапку и умудрилась каким-то образом выволочь в фойе. Там я сел на пол и долго не мог опомниться – вагнеровский звук совершенно лишил меня сил.

Я пережил самое сильное в моей жизни потрясение музыкой.

Итак, мне довелось услышать Вагнера только в шестнадцать лет… А должен был услышать, наверное, в одиннадцать или двенадцать.

Запрещенного у нас в послевоенные годы Малера следовало бы услышать в пятнадцать, а не в двадцать три года, а «Новую Венскую школу» хотя бы в восемнадцать, а не в двадцать семь.

У моего поколения украли восемь – девять лет жизни, важнейших в развитии человека, и эти потери никому и никогда не возместить.

Пять рублей золотом

Однажды зимой 49-го в квартиру родителей позвонили. Я открыл дверь. На пороге, держа в руках шляпу, стоял небольшого роста старик с совершенно седой головой. Он спросил моего отца. Некоторое время они молча смотрели друг на друга.

– Ваня!.. Ваня Кортов! – воскликнул отец, и они бросились обнимать друг друга. Потом, держась за руки, вошли в комнату и сели рядышком.

Отец объяснил мне после, что Иван Кортов был любимым учеником бабки и незадолго до ее смерти, в 32-м, его отправили на три года учиться в Италию.

– Рассказывай, где ты был все это время? – спросил отец.

– Десять лет сидел в лагере, потом два года на поселении, а последний год живу с женой в Кишиневе.

– О, Господи! За что же тебя посадили?

Он начал с Италии.

Получал стипендию – пять рублей золотом в месяц.

Этого хватало на наем жилья и еду. За занятия вокалом платили отдельно. Снимал в Милане комнатенку под крышей. Никогда никуда не ходил – только в оперу и к своему педагогу. Днями и ночами учил по разноязычным клавирам (учил, читая ноты, так как инструмента у него не было) главные партии тенорового репертуара. За три года выучил все, что наметил.

Когда окончил стажировку, получил возможность спеть на сцене «Ла Скала» партию Канио в «Паяцах».

На следующее утро после представления предложили на выбор ангажементы в Нью-Йорке, в «Ла Скала», в Лондоне и Мадриде. Кортов сразу влетел в мировую «теноровую пятерку», но он отказался от всех предложений, так как считал своим долгом вернуться на родину. Вернулся.

В Москве его через два месяца арестовали… За что арестовали?.. Да за антисоветскую агитацию и пропаганду: в дружеской компании рассказал о том, как жил

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×