в Италии на пять золотых рублей.
Быстро попал в лагерь и остался живым только благодаря тому, что пел оперы в Магаданском театре. А что удивляться?.. Там была первоклассная опера с таким оркестром, с таким хором, с такими солистами, дирижерами и режиссерами, каких в Москве в одном театре не соберешь! Все они были заключенными.
Приходили двое конвойных с примкнутыми штыками и вели его в театр. Пока гримировался или пел на сцене, они из гримерной не уходили.
Перед началом представления являлся начальник лагеря и приказывал: «Сегодня будешь петь Хозе (в „Кармен“) по-французски». В другие дни он приказывал петь по-русски или по-итальянски.
Оперный репертуар у них был немалый.
Начальник очень его ценил – хвастался Кортовым перед начальниками соседних лагерей, так что на лесоповал или на что другое тяжелое его не ставили и даже заботились о его здоровье. После спектакля те же конвойные отводили его в барак. В этой опере он познакомился со своей будущей женой – у нее очень хорошее сопрано. Теперь их обоих после двух лет жизни на поселении отпустили на волю, и они оба преподают пение в Кишиневской консерватории.
В Москву Кортов приехал для того, чтобы попробовать отыскать кое-какие документы… Вот, добрел до нас…
– А ты петь-то еще можешь, Ваня? – спросил отец.
– Если хочешь, спою. Пусть твой сын мне аккомпанирует. Мне на рояль поставили ноты арии Канио, и он запел.
Пел он так же изумительно, как пели на пластинках того времени Джильи, Карузо или Гобби. Пел мощно и яростно. Закрыв глаза, можно было вообразить, что поет молодой человек лет двадцати – двадцати двух, а не седой старик.
Через полгода он появился еще раз, потом вновь исчез – навсегда.
Возможно, его повторно арестовали…
Непроизнесенная речь А. Б. Гольденвейзера на открытом заседании кафедры теоретико-композиторского факультета Московской консерватории
Александр Борисович сидит сбоку стола, положив ногу на ногу. Он прикрывает глаза ладонью правой руки, левая лежит поперек живота, ее ладонь на правом бедре. Говорит очень размеренно тонким старушечьим голосом, модулируя вверх и вниз в широком диапазоне.
– Я не хотел говорить, но многочисленные требования присутствующих и самого директора Московской ордена Ленина государственной консерватории имени Петра Ильича Чайковского – Александра Васильевича Свешникова – вынуждают меня выступить.
Я хочу использовать эту возможность для того, чтобы еще и еще раз напомнить нашей композиторской молодежи о недопустимости выдавливания прыщей на собственных физиономиях.
Начну с упоминания одной из самых трагических страниц в истории мировой музыкальной культуры. У великого русского композитора Александра Николаевича Скрябина выскочил прыщ. Александр Николаевич не утерпел и выдавил этот прыщ, от чего и умер.
Другой великий русский композитор, Сергей Иванович Танеев, который жил вот здесь неподалеку, в Сивцевом Вражке (в то время извозчик стоил от Страстного до Сивцева Вражка пятиалтынный!), пошел хоронить Александра Николаевича, простудился на похоронах и тоже умер. Таким образом, от одного прыща погибли два великих русских композитора.
Задолго до этих трагических событий мы с Лёв Николаевичем Толстым (у него я часто живал в Ясной Поляне) имели продолжительные беседы, во время которых многократно обсуждали острую необходимость запретить композиторам выдавливать свои прыщи. Мы неоднократно обращались к правительству Его Императорского Величества с предложением издать специальный монарший указ по вышеизложенному поводу. Как раз в этот период Лёв Николаевич создавал свою замечательную теорию «Непротивления прыщу насилием».
Но реакционное царское правительство ответило отказом, а сам Лёв Николаевич был предан за нее анафеме. Русские композиторы продолжали беспрепятственно выдавливать свои прыщи. Последствия известны.
После бесед с Лёв Николаевичем, во время которых я под столом записывал его мысли, я часто игрывал ему Лунную сонату Бетховена (опус 27 № 2). Мое исполнение очень нравилось Лёв Николаевичу, да и меня он очень любил, чего нельзя сказать о Софье Андреевне.
Однажды она сделала в дневнике такую запись: «Опять приехал этот противный Гольденвайзер, а у Лёвушки и без того плохо работает желудок»… Думаю, эта неприязнь возникла в тот момент, когда Софья Андреевна заметила, что я поглядывал из-за куста, как она досаждала Сергею Ивановичу Танееву своими домогательствами. Лёв Николаевич очень ревновал.
После смерти Лёв Николаевича я один продолжил проповедь теории «Непротивления».
В недалеком прошлом молодой талантливый композитор М. М., невзирая на мою пропаганду, выдавил свой прыщ и надолго слег в больницу. Можете представить весь мой ужас, когда я позже увидел огромный фиолетовый прыщ на подбородке Р. Щ. Из этого я заключил, что композиторы (неожиданно резко визжит) не понимают! Не понимают всего ужаса подобных деяний!!
(Вновь спокойно.) Мстислав Ростропович, игравший виолончельное соло величиной в девятнадцать тактов из моей замечательной оперы «Пир во время чумы», говорил потом, что никогда с такой ясностью не представлял себе всего ужаса выдавливания прыщей.
Некоторые говорят, что старик-де выжил из ума, а мои завистники утверждают, что Сталинскую премию я получил именно за «Непротивление». Но это все происки моих врагов во главе с этим ужасным Генрихом Нойхаузом, которого почему-то считают блестящим пьянистом и педагогом – это глубочайшее заблуждение, не говоря уже о том, что все его лауреаты во главе со Святославом Рихтером не стоят одной моей Татьяны Николаевой. К тому же я подозреваю, что он тайно выдавливает свои прыщи!
Но… прыщ прыщу рознь… Бывают прыщи и прыщи! Все вы помните, какой ужасный нарыв являл собой формализм на теле советской музыки. Головкой этого нарыва в нашей консерватории был Виссарион Шебалин! (Неожиданный взрыв. Перестав прикрывать глаза, визгливо вопит, наотмашь ударяя себя освободившейся рукой по колену, пронзительные глазки яростно сверкают, все тело дергается.) И я приложил все, все силы, чтобы выдавить! выдавить этот злокачественный прыщ!! (Стихает.) Что мне и удалось… (Приняв прежнюю позу, совершенно спокойно продолжает.) Верю, что только в наше время, с обретением стиля социалистического реализма, появилась наконец возможность бороться с ужасающим пороком – «Сопротивлением прыщу насилием».
Я кончил…
Я произнес эту речь на студенческой вечеринке в 1949 году.
Как играет кларнет…
Михаил Леонидович Старокадомский, тот самый, что сочинил всем известную детскую песенку «Мы едем, едем, едем в далекие края», был изумительно добрым и невероятно скромным человеком – всегда, на всех многочисленных «обязательных» заседаниях и собраниях он сидел в самом последнем ряду зала и не произносил на этих посиделках ни единого слова.
Разговаривал он очень тихо, и лицо его часто освещала очаровательная улыбка.
В консерватории он преподавал инструментовку, и я два года являлся к нему на индивидуальные уроки.
Однажды, уже не помню по какому поводу, мной было произнесено имя Овидия.
Михаил Леонидович мгновенно оживился и тут же спросил с интонацией надежды в голосе:
– А вы читали Овидия!.. А что именно?.. «Искусство любви»… И вам понравилось!.. А вы знаете, как он звучит на латыни?.. Хотите, я вам почитаю?..
Михаил Леонидович преобразился – он расправил сутуловатые плечи, его глаза засияли, и неожиданно громким, звенящим голосом он начал наизусть читать мне на латыни
Я замер, ибо впервые в жизни слышал дивный язык сочинения, известного мне лишь в переводе.
Занятие продлилось значительно дольше положенного академического времени.
Следующий урок был у него дома. Я поставил на нотный пюпитр пару листов партитуры отвратительно инструментованного мной Ноктюрна Шопена.
Михаил Леонидович некоторое время разглядывал рукопись, и в его взоре явственно обозначилась тоска. Он повернулся ко мне:
– Думаю, Коля, что если вы захотите узнать, как в действительности играет кларнет, то вы это и без меня узнаете. Давайте мы с вами сегодня кое-что посмотрим.
Он отвел меня от рояля к большому письменному столу, вытащил откуда-то из нижнего ящика огромную папку с факсимильными репродукциями рисунков Леонардо, раскрыл ее, и мы часа полтора внимательно, не торопясь, их разглядывали. Он показывал мне некоторые детали, на которые следовало обратить внимание, иногда спрашивал, что я думаю о том или ином фрагменте. Я ушел от него наполненным.
На следующем уроке в консерватории он совсем недолго разглядывал мою писанину, повторил фразу насчет кларнета, о котором «узнаю, если захочу узнать», и, чуть смущаясь, предложил мне послушать, как звучит Гомер. Было заметно, что он очень хочет этого. Предварительно напомнив мне, о каких эпизодах Троянской войны идет речь, он прочитал наизусть на древнегреческом две песни из «Илиады». Я знал три известных ее перевода на русский и потому хорошо представлял себе, о чем эти песни рассказывали. Гомер звучал упоительно.
В иных случаях я слушал Горация, потом были Катулл, Гесиод, фрагменты из Софокла, вновь Овидий и Гомер. Когда занятия случались у него дома, мы смотрели альбомы репродукций. Он избирательно обращал мое внимание на зарисовки рук, особенно у