Или не закричит…
— Ну, где ж он? — нетерпеливо поторопила Чуб время, устало щуря не спавшие ночь глаза. — Может, мое гаданье еще сработает? — без особой надежды предположила она. — Придет мальчик в себя, подумает над моими словами. Я задницей чувствую…
— То-то и оно, что задницей. Иногда надо думать другими местами, например головой. — Катя открыла окно.
В комнату влетел восторженный мальчишеский крик:
«Расследование убийства Председателя Совета Министров Петра Столыпина в Купеческом саду продолжается….»
Прохожие обступили газетчика, выхватывая листки друг у друга из рук. Господин в котелке, добывший новость одним из первых, распахнул газету, и на лице его запечатлелась гримаса желудочной боли.
— Молодец, — сатирически сказала Катя. — Твое «счастье» его убедило. Он даже не стал ждать спектакля «Салтан». Грохнул Столыпина на день раньше!
— Давайте рассуждать с другой стороны, — спешно пришла Даше на помощь студентка, — почему он убил Столыпина на день раньше? Быть может, Богров не хочет быть счастливым? — Она опустилась на стул — стоять Маша могла только на левой ноге.
— Хочет. Все хотят. — Катя села на подоконник. — Просто счастье, которого очень долго хочешь и не получаешь, начинает вызывать аллергию.
— Нет, — заупрямилась историчка. — Богров же не зря остался загадкой. Есть много версий. Например, что убийство ему заказали революционеры, узнав, что он агент охранного отделения, и угрожая, в случае отказа, казнить его как провокатора. Богров сказал это на допросе сам. На другом допросе — говорил другое…
— Врал то есть, — сказала певица.
— Есть версия, что Столыпина заказала сама охранка, сам царь, которому надоел слишком сильный премьер. Но что-то не сходится! С одной стороны, после его смерти в газете «Знамя Труда» социалисты воспели поступок Богрова. С другой — признали, что знать Богрова не знают. И анархисты его не признали тоже. Хотя и тем и другим было выгодно посмертно признать его, как героя.
— То есть Столыпина заказали не революционеры? — постаралась вычленить мысль Даша Чуб.
— Известно, что ближе к 1909 году Богров отошел от партийной деятельности. Он был сам по себе. Он говорил: «Я сам себе партия». С другой стороны, пытался заниматься благопристойной адвокатской деятельностью в Санкт-Петербурге… С третьей — писал: «Вообще же все мне порядочно надоело и хочется выкинуть что-нибудь экстравагантное, хоть и не цыганское это дело».
— И еще про котлеты, — примолвила побежденная «котлетами» Даша.
— С четвертой стороны, — всего за две недели до выстрела в Оперном он пытался провернуть комбинацию по продаже водомеров киевской Думе и заработать девятьсот рублей. С пятой — всегда носил при себе браунинг. С шестой, — сказала студентка, — ну не тот он был человек, чтобы убивать и умирать по приказу анархистов или царской охранки! Даже после того, как публика в театре избила его до полусмерти, он, окровавленный, держался на первом допросе с поразившим всех следователей спокойствием. По свидетельствам, в тот вечер спокойствие в театре сохранил один лишь Богров. Он спокойно беседовал со своим палачом. Перед смертью пошутил: «Пожалуй, мои коллеги адвокаты должны были бы мне позавидовать, если бы узнали, что уже десятый день я не выхожу из фрака». В то время адвокаты выступали в суде во фраках, а Митя был казнен во фраке, в котором пришел в оперный театр… Когда его вешали, он сам поднялся на табурет.
— …и спокойно спросил: «Голову поднять выше, что ли?», — пристегнула певица.
— Ему было всего двадцать четыре года, а он был уже седой, — завершила студентка портрет загадочного убийцы.
— Я сама видела, куча седины в волосах, — огласила очевидица. — Но вот спокойным я б его не назвала… — Чуб схватила себя за нос. — Ему двадцать четыре года?!
— Я говорила, он 1887 года рождения.
— А я типа считала… Тогда, — раздулась от собственной важности Даша, — знаешь что, Машка? Не быть тебе академиком!
— Почему? — механически поинтересовалась студентка.
— Потому что я знаю ответ на вашу загадку! Ему было двадцать четыре года!
— И что?
— А то, что это диагноз! — забурлила Землепотрясная. — Двадцать четыре года — это обостренная возрастная проблема поиска смысла жизни, помноженная на истеричную жажду всемирной гармонии. Я сразу и не отдуплилась! Трудно понять, что парню, который жил сто лет назад, сейчас двадцать четыре! Но теперь мне все ясно. Все! Он — малолетка! Он еще маленький. Двадцать четыре года — вот и вся разгадка тайны Богрова, убийцы Столыпина! Я точно знаю — мне двадцать пять. И я два года назад реально думала пойти и взорвать дворец «Украина», когда там пела певица Вика, — с гордостью изрекла Даша Чуб. — В знак протеста против жлобства на нашей эстраде!
— Ты серьезно? — (Маше было двадцать два, но у нее не возникало подобных желаний.)
— То есть не абстрактно взорвать, — уверила подругу певица. — Я долго думала, где раздобыть бомбу, представляла, что потом скажу журналистам. Скажу, что Вика разлагает вкус подрастающего поколения и позорит страну. И стану вот так. — Чуб приняла позу комсомолки перед расстрелом. — Сейчас бы уже не пошла. Вот делать мне нечего, ради этой жлобихи жизнь себе портить. Лучше я порчу на нее наведу. О! — замерла она с открытым в шкодливой улыбке ртом. — А это идея!
— Даша! — потемнела Катя. — Какая Вика? Какая порча?
— Ладно тебе. — Став Инфернальной Изидой, Чуб смотрела на миллионщицу исключительно сверху вниз (суперзвезда никогда не испытывала особого уваженья к богатству). — Но я серьезно! Это возраст такой — где-то с шестнадцати до двадцати четырех. В этом возрасте легче всего убить. И умереть. И ужасно хочется смысла жизни. Я вот смириться никак не могла, что мне уже двадцать три, а я все еще не Мадонна. И даже не Вика занюханная. А потом все проходит. Это как… Знаете, большинство в юности пишут стихи, а потом перестают. Засасывает обывательская жизнь: семья, дети, дача, кошка, собака. Двадцать четыре — это как раз такой последний рубеж, как кризис в болезни. Выживешь — пойдешь на поправку. Я вам говорю: мой Митя Столыпина в знак протеста прихлопнул! В знак протеста против бессмысленности собственной жизни. Водолей опять же. Водолеи — они знаете какие? И на руке у него такая черточка есть. Он смерти не боится. Сейчас, в двадцать четыре, он своей смерти боится в сто раз меньше, чем мысли, что этот кризис минует и он превратится в обывателя — поедателя котлет!
— Так или иначе, придется возвращаться назад и начинать все сначала, — сухо подытожила Дашин монолог Дображанская. (На ее взгляд, голоногая слава Инфернальной Изиды была пошлой, дешевой и, что всего хуже, — бесполезной. Кабаретошная карьера их Мата Хари принесла один вред предприятию.)
— Да Митя мне вчера это практически прямым текстом сказал!
— А еще он тебе сказал: «Отвали», — отбрила ее Катерина.
— Как я сразу не поняла, он такой же, как я? Для него убийство Столыпина — способ доказать себе, что он живет на свете не зря. Никто ему его не заказывал! Он сам. Он был сам себе партия!
— Все равно, вариант с гаданием по руке отпадает. — Катя перестала реагировать на реплики Чуб.
— Почему отпадает? — бурно отреагировала Чуб. — Просто теперь я скажу ему не про счастье, а что- нибудь политическое.
— Даша, — мягко вздохнула историчка, — ты ничего ему не сможешь сказать. Потому что ты ему уже все сказала. Нельзя прийти в кабаре во втором экземпляре и войти в ту же комнату. Ты изменила историю. Это не переписать.
— Но дописать же можно! — с легкостью нашла лазейку звезда. — Сбегаю вечером в кофейню на Фундуклеевской, куда он собирался пойти. Цепану его там — и зафигачу…
— Что? — иронично сломала брови Катя. — Что мужчина, которого он собирается убить, на самом деле хороший дядя?
— А если сказать, что Столыпин защищает права евреев?
— Для Мордко Гершовича Богрова николаевский обер-вешатель Петр Столыпин, защищающий права