евреев, все равно что крокодил, защищающий права антилоп. Он — материалист и знает: такой правды не может быть, потому что не может, — внушительно объявила Катерина.
— Но это же правда!
— Что толку от твоей правды, если она похожа на абракадабру, насмешку?
— Тогда я совру, — не сдала позиций Чуб. — Скажу, убьешь дядю Столыпина, навлечешь беду на весь свой народ. В смысле намекну на еще один погром.
— То же самое, — снова вздохнула Маша, — Дмитрию Богрову сказал перед казнью раввин Алешковский. Он упрекнул его в том, что своим преступлением Митя мог вызвать в Киеве новый еврейский погром. Богров ответил: «Великий народ не должен, как раб, пресмыкаться перед угнетателями его».
— Типичные двадцать четыре года! — визгнула Чуб. — Ути, бусиночка моя. Типичная я! Я тоже собиралась сказать: «Великий украинский народ не должен питаться помойными отходами пошлого вкуса певицы Вики!»
— А как вы думаете, — спросила Маша, — Митя мог бы быть счастлив?
— В смысле? — переспросила Катя.
Студентка предприняла попытку встать, позабыв про правостороннюю недееспособность, — но та напомнила о себе, потому закончила Маша несчастно и хмуро:
— Ну что могло бы случиться, чтобы он реально стал счастлив, без всяких убийств?
— Деньги, статус, любовь, — убежденно перечислила Катя.
— Нет, — недовольно качнула подбородком историк. — У декабристов были и деньги, и статус, и любовь, дворянское звание, прекрасные жены. Но зачем-то ж они пошли на Сенатскую площадь?
— Декабристы не пример, — отфутболила Чуб неблагонадежных дворян. — Богров — не чистый революционер. Ему двадцать четыре года. Дожил бы до двадцати пяти и стал бы нормальным, как я.
— Ты — не нормальная. — Катя соскочила с окна, прошлась по комнате, разминая ноги. — Но в целом права. Какой чистый революционер будет за две недели до теракта затевать сделку с продажей водомеров Госдуме? Выходит, он до последней минуты не знал, что для него важней: заработать девятьсот рублей или убить Столыпина и спасти мир.
— Он сомневался, — подтвердила Маша. — Он мог убить Столыпина еще 31 августа, в Купеческом саду. Но не убил. Он сомневался до той самой секунды, пока Аннушка не пролила свое масло. В прошлой версии. Теперь до тех пор, пока Даша…
— Ага, — воспроизвела Чуб. — Сомневался! И искал смысл жизни во всех мыслимых местах и промежностях. И в революции, и в охранке, и в водомерах. Даже в наш бордель заглянул, думал, может, смысл туда закатился.
— Он метался, двоился, — сказала Маша. — Но как только принял решение — успокоился. Все по той же причине. Спасти мир или пятьдесят миллионов — абстракция. А Анна и Даша стали для него живым — телесным воплощением жертв.
— И обе эти жертвы — телесные женщины, — заметила Катя.
— Я ж говорю, у него просто нормальной любовницы нет! — вдолбила им Чуб. — Слушайте, может, с ним просто хорошенечко переспать? Чтобы он в меня влюбился.
— И решил спасать не мир, а тебя? — сообразила Маша.
— Стойте, стойте. — Катерина опустилась на поручень кресла. — Тут что-то есть. С одной стороны, романтическое желание спасти женщину. С другой — водомеры. Он явно хотел ощутить себя не глупым юнцом, а полноценным мужчиной, способным зарабатывать деньги. С третьей стороны, наверняка презирал себя за эти желания и ненавидел «котлетное» счастье.
— «Нет никакого интереса к жизни. Ничего, кроме бесконечного ряда котлет, которые мне предстоит скушать, — Маша допрыгала на одной ноге до стола и привычно подхватила книгу левой рукой (правая была столь же неблагонадежной, как декабристы-дворяне). — И то, если моя адвокатская практика это позволит. Тоскливо, скучно, а главное — одиноко».
— «И то, если моя практика это позволит», — сказала Катя.
— «Одиноко»… — Певица пристроила голову рядом, внедряясь в книгу. — Бусичка моя одинокая! Так что, влюбляем? — порадовалась она простоте и приятности общего решения.
— Не все так просто, — укротила ее Дображанская. — Не обижайся, но, по-моему, ты сделала все, чтобы влюбить его. Даже подол задрала. Нет. Не тот случай. Мало дать ему бабу. Нужно еще подсунуть ему эту бабу под соусом спасения мира. Иначе не съест!
— Пусть меня типа из нашего бордельеро спасает, — придумала Мите подвиг певица. — Читать учит, купит мне швейную машинку. Он сам сказал: я несчастная, убогая, неправильно употребляю слово «классный».
— Тема со шлюхой — неперспективная, — покачала Катя указательным пальцем. — Слишком сложный морально-этическо-сексуальных клубок. Он будет с тобой спать и презирать себя за то, что спит с той, кого спасает. Захочет жениться — возникнут проблемы с семьей. Потратит на тебя деньги, запутается в долгах. У Куприна в «Яме» это отлично описано.
— Что же ты предлагаешь?
Катя постучала когтями по темному дереву кресла.
— Он безусловно умен… Это был прекрасный ход, сообщить в охранку об убийстве Столыпина и вызваться его охранять, ради того, чтобы иметь возможность убить Столыпина. У парня парадоксальный ум. Но кто сказал, что этот ход нельзя повторить дважды? Я ошибалась, — повернулась она к Даше Чуб, — ты отменно провернула все дело! Теперь мы знаем главное. Вечером 31 августа Митя Богров будет сидеть в польской кофейне на Фундуклеевской и ждать «какого-то знака». Не дождавшись, пойдет в Купеческий сад, где таки хлопнет Столыпина… Но на этот раз знак ему будет.
— И кто будет знаком? — насторожилась Чуб.
— Я, — просто сказала Катя. — Раз уж моя прапрабабушка, прабабушка, бабушка, мои мать и отец были принесены в жертву ради того, чтобы Петр Столыпин уехал из Киева живым… Есть возражения?
— Нет, — ответила вместо Чуб Ковалева, чувствуя, что все легло на места. — У тебя все получится. Для того и было написано заклятье. «Змея-Катерина»… Мы, «две сестры», — были на «разогреве». Но, — беспокойно сказала она, — помните, отменив Октябрьскую, мы не сможем вернуться назад. Если у кого-то остались дела…
Поздней ночью 12 июля по настоящему времени фургон по перевозке мебели вскарабкался на бывшую Фундуклеевскую улицу и остановился у подъезда дореволюционного дома № 12.
Обратившаяся в фирму «Перевозкин» черноволосая женщина открыла дверь подъезда громоздким, древним ключом, произнесла про себя «дай то, что мне должно знать»…
И шестеро грузчиков, втащивших на второй этаж в зашторенную квартиру великое множество тюков и коробок, так никогда и не узнали о том, что побывали в Прошлом.
Ранним утром 11 июля по настоящему времени крепко сбитая блондинка вошла в аптеку на углу бывшей Фундуклеевской, а ныне Хмельницкого и Франко, и, подойдя к окошку, потребовала:
— Дайте мне, пожалуйста, сто коробок тампаксов, штук пятьсот презервативов и сто упаковок фарматекса. Да не стремайтесь…. Я уезжаю в деревню, в жуткую глушь. Там во-още ничего нормального нету!
Выскочив на улицу, она неблагополучно споткнулась и, сотворив умопомрачительный пируэт, завалилась на спину — на альпинистский рюкзак с прочими «нормальными» вещами: трусами, колготками, носками с резинкой, прорезиненными кружевами, стразами, тенями для век, дезодорантами, духами, кремами для депиляции и тестами на беременность.
— Летать учишься? — беззлобно хмыкнул прохожий.
— Я уже умею! — отбила Землепотрясная.
И, обратившись к опиравшейся на грустный дореволюционный костыль поджидавшей ее у входа подруге, спросила: — В кино, че-ли, нормальное пойти последний раз? Нет, наверно. Лучше к маме. Последний день ведь живем. — Она помолчала и повторила: — Последний день. Последний.
Время, отмерянное Трем в настоящем, исчислялось на драгоценные часы.
Меньше суток отделяло Киевиц от дня Суда меж Землею и Небом. И Катя, вынужденная в рекордные