горела ледяным огнем, готовилась осыпаться, волосы тоже редели быстро — как березка под осенним ветром, а что там спина с суставами вытворяли — приличными словами описать никак невозможно. Так что я шубу скинула, пристроила на одно из подушкообразных кресел и зацарапала себя ногтями во всех доступных местах. Ногти сейчас тоже были неважнецкие, пожелтевшие и даже малость крючковатые, хоть я их перед полетом и обиходила слегка. Обламывались они легко, мешали себя отскребать. Ну, значит, и выпадут тоже беспроблемно, уступая место новым — розовым, мяконьким, острым и здоровым.
— Ленка, хватит блох мне тут разводить… Заканчивай чесаться, пошли давай. — Кот ухватил Гуньку под руку, повел его куда-то через неприглядный вестибюль, открывая пультом бесшумные шлюзовые двери. С каждой комнатой мирской дух дома уменьшался, уступал место строгому научному колдовству.
Мы миновали комнату с гудящими от напряжения железными коробами, прошли через лабораторию, где в подсвеченных аквариумах сонно дремали в зеленоватой воде готовые к экспериментам морские мыши, спустились по бетонной унылой лестнице на минусовой этаж и оказались, наконец, у врачевателя в кабинете. Я к тому моменту еле ковыляла, пытаясь не отстать от спутников и почесывая особо зудевший локоть. Вот ему, болезному, полинять не терпится: там аж кожа посинела и полопалась.
— Так, Ириновна, располагайся. Ты сюда, — Тимка-Кот махнул жилистой узкой ладонью в соседний дверной проем, — мы сюда. — И он пристроил Гуньку на клеенчатую кушетку у стены. Сразу же табурет к ней подтащил, чтобы врачевать было удобнее.
Я и без того понимала, что там, за стеной, меня ждет, но уходить не спешила. Вроде сама столько этого дня ждала, нарочно себя старила быстрее, чтобы от третьей жизни, с Семеновым уходом и моим одиночеством, избавиться поскорее. Торопила новую молодость, хитрила слегка. А теперь ноги куда надо не идут: и не старость этому причиной, а бессмысленный страх. Это не чужая ссора у соседей, его так просто из себя не выскребешь.
Врачеватель тем временем ждал, пока Гунька до последней ниточки разденется — даже помог ему кое-как, вспорол ножом обманчивую шерсть синтетического свитера и затрепанную тряпицу футболки. Уж больно интересно было Тимке-Коту посмотреть, что ж там за рана такая смертельная. Кот не первый десяток лет писал научные работы по живым, мертвым и оживленным, коллекционировал целительские курьезы.
Гунька команды выполнил, улегся на кушетку, как и полагается покойнику. Только руки не на груди сложил, а на причинном месте. Было ему там что прикрывать, если уж откровенно говорить. Теперь понятно, чего Жека-Евдокия так рьяно за чужим помощником приглядывала и чего так убивалась, нас сюда собирая. Мне как-то даже обидно стало — такую красоту мальчишке природа отпустила, а он, вместо того чтобы женщин осчастливливать, ее на себе подобных тратит. Ой… Нет, не с такими мыслями я из этой жизни уходить собралась… Ну да ладно: сама ж хотела найти причину для омоложения. Ну и вот она: обновлюсь, стану этому мальчишке ровесницей, так у меня, как в том пикантном анекдоте, «сто штук таких будет».
Хихикать в моем положении было как-то совсем непорядочно, но я не сдержалась. А потом улыбнулась легко, успокоилась. Представила свое тело помолодевшим, а себя сильной, налитой колдовством, как ягода соком. Сейчас, когда силы поистрепаны не хуже кожи, мне любая работа с трудом дается. В последние месяцы я даже в кошку перекинуться не могла, чтобы со своей Софийкой парой слов обмолвиться и кому надо дорогу в нужном месте перейти. Район, конечно, совсем не запустила, но работала на нем так… без огонька, в силу привычки. А это нельзя. С нашей профессией всех любить надо, иначе непорядок.
Тимка-Кот тем временем к Гунькиной груди специальную кривую мисочку пристроил — навроде тех, что у зубного в кабинете стоят, да и глянул внимательно на осиновую затычку, торчащую у покойника чуток повыше левого соска. Протер все вокруг спиртом для дезинфекции и еще одним варевом для верности. Снял с Гуньки очки, сунул их к себе в карман синего халата. Из другого кармана семечко вынул, бросил его у изголовья кушетки.
Подождал пару минут, пока из кафельных плиток дерево вырастет: не березка, не рябинка, а яблонька-дичок. Без яблочек, но вся в белых цветах. Кот нахмурился, строго глянул на растение и уселся на свой табурет поудобнее, дожидаясь, пока самый крупный цветок не дозреет до алого яблока. Дерево у Тимки-Кота покладистое, за пару минут управилось, вырастило для Гуньки новое сердце. Красное яблочко послушно качнулось на тонкой ветке, задевая крупными боками так и не отцветшие соседские лепестки. Кот тем временем вынул ножик из кармана. Но яблоко срезать не торопился, вместо этого нагнулся половчее над Гунькой, заслонил мне обзор.
В кабинетной тишине чпокнуло что-то, взорвалось сухой промокашкой. Это врачеватель из Гуньки осиновый колышек вынул. Словно пробочкой от шампанского стрельнул. Во все стороны метнулась, запенилась почти черная кровь, уже застоявшаяся, неживая. Гунька оскалился, встрепенулся весь, изогнулся дугой — словно мостик гимнастический делать собрался. Потом замер. Только кровь из него дальше плескалась — бесшумно, но густо, некрасиво. Может, и запах какой был, да только я уже запахи не слышала. Врачеватель Гуньке в лицо подул, глаза ему закрыл тяжелыми медицинскими бляшками, что по размеру со старый царский пятак. Обернулся через левое плечо, уже колдовство работая, меня заметил. Подмигнул неловко — типа уйди, не отвлекай от дела.
Я и пошла в соседнюю комнату — готовиться к смерти.
Управилась я под душем быстро, сделала все, что полагалось. Теперь надо было косу плести с белой лентой, так тут незадача — у меня вторую жизнь подряд волосы короткие, до плеч не достают. Так что я их белым платком обвязала. Точнее, чего уж греха таить, не было тут платка, не позаботился Кот о нем… Ну что с него взять, он же ведун, а не ведьма. Пришлось наволочку с подушки снимать, разрывать ее… Сперва зубами, а они у меня ступились, затем ножнички на столе у кресла углядела.
Обвязалась, тапки нашла — одноразовые, белые, как в хорошей гостинице дают. Потом уже огляделась: кушетка, столик, шкаф стеклянный, кресло смертельное. Закуток для душа. Где же саван-то? Да вот он, на подлокотнике кресла лежит. Белый, открахмаленный, стерильный весь. Да только старый, пообтрепавшийся. Не люблю казенное белье, есть у меня такая слабость.
За стеной тем временем Тимка-Кот бормотал напевно, торговался со смертью. Голос у него и впрямь кошачий был — хриплый такой мяв, которым мирские коты своих кошенек весной поиграться зовут. Особенно похоже было сейчас, когда Тимка и не по-людскому говорил, и не по-звериному. Красиво ведет. Такое подслушивать нельзя, да я совсем забыла. Стояла себе у двери, в полотенце, с саваном в руках, Тимкиным напевам вторила, пока он не закончил. Тогда уже спохватилась, в центр комнаты отошла. Тут-то Кот сам ко мне обратился:
— Ириновна, ты это самое… Разреши ему кричать, а то изойдется весь…
— Разрешаю, — кивнула я из-под савана, — голос, Гуня, голос…
Гунька за стеной сразу же взвизгнул почти по-собачьи. Еще и волчком, наверное, завертелся…
— Тихо ты! Давай держись! Ты мужик тут или куда? Ну… Чего ты руку-то убираешь? Вот… ага… Давай терпи… Вырастим тебе новое сердце, а Ириновне твоей новую жопу…
— Я все слышу!
— Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?
— Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!
— Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, к
Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.
Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.
Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело — умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.
Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое,