медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.
Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я — молодой, Гунька — живым.
— Ну давай, Ленка! — Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.
Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали — как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.
Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.
Если бы это можно было назвать болью — я бы ее перетерпела. А это другое — страшная серая тоска без конца и края, из которой нельзя проснуться. Пока она в тебе — ну или ты в ней — невозможно помнить, что эта трясина когда-нибудь кончится. Мужчинам в этом плане куда легче: у них весь процесс самосохранения — обычный сон многоступенчатый. Сперва нынешнюю жизнь видят и все ошибки из нее — как ответы на контрольной работе, потом небытие у них, а потом «шпаргалка» начинается — будущее снится, все, что произойдет, но в зашифрованном виде. Поэтому и из спячки колдуны выходят медленно, не сразу — чтобы не забыть увиденное, разобраться, что там к чему. Организм за это время отдыхает. Полностью не обновляется, как у нас, но вроде как техосмотр проходит. Язвы, там, рассасываются, диабет утекает — если он у кого есть, про цирроз печени я не говорю — наши мужики не сильно пьющие, но все- таки… В общем, у них обновление — чистый санаторий, а мы линяем жестко.
Раз я периоды ведьмаческого обновления начала перечислять, то все не так уж безвыходно, как казалось раньше. Сознание-то у меня не делось никуда, значит, и тело скоро почувствую. Вот тогда и боль придет. А куда она денется — на месте отвалившейся старой кожи у меня сейчас растет новая. Она очень розовая и очень горячая, как после ожога.
Но боли — почти благословенной, еще дождаться надо было. А после тоски — тревога приходит. Тоже безграничная, нет у нее ни начала, ни конца. Зато вместо теплой слизи — совсем ничего. Только воспоминания снятся: все рабочие промахи за все три жизни. Все мои оплошности чередой идут — одна за другой. Третий раз уже ту же самую историю перед глазами вижу и третий раз поделать ничего не могу.
До сих пор дату первой промашки помню. Зима тысяча девятьсот тринадцатого года, февраль месяц, второе число по старому стилю. Я тогда самой неопытной в Москве была, только-только выпустилась, первый раз на службу устроилась. Квартала мне никто не доверил, естественно, так — дали улочку в шесть домов со сквериком и мужской гимназией. Вполне приличное место было, даже по тогдашним меркам. Ну я и рассупонилась, про главное забыла.
Чаще всего у гимназии дежурила — там план по благим делам легко выполнять, на одних только «хоть бы меня не вызвали» далеко уехать можно. Ну с другими желаниями посложнее было: к примеру, чтобы преподаватель вместе с кафедрой под землю ушел или чтобы конь в гимнастическом зале синим пламенем сгорел. Зато амурные беспокойства у моих питомцев хорошо решались. И прыщи, опять же, в нужный день на лбу не выскакивали. (Я-то раньше думала, что это только девичья печаль, а вот оказалось, что нет.) Я этот день до сих пор весь-весь помню. С первой настоящей бедой всегда так. Хорошо, что Манечка моя через это же чуть пораньше прошла, она меня и утешила.
Тогда у мирских в моду самое страшное дело вошло — самоубийство. Никто перед таким увлечением устоять не мог: и военные, и штатские, и отцы семейств, и желтобилетницы. Даже ведьмы, и те обновление предпочитали начинать с порции цианистого калия, принятого вполне добровольно, хоть и под присмотром врачевателя. Обычно-то, если без происшествий, нас в новую жизнь профессионал отправлял, а тут все модному веянию поддались.
Мирские, главным образом, травились и вешались, с этим легче всего справиться. Но вообще среди Сторожевых тогда такие асы водились — они через стену пулю взглядом останавливать могли. Правда, не всегда. Ты одного такого спасешь, петлю ему развяжешь, а он возьмет и не окажется фаталистом, в судьбу верить не станет, пойдет да и утопится через сутки. Потому как мода такая…
По всей Российской империи ведуны с ведьмами из сил выбивались, останавливали, как могли, декадентов этих глупеньких. А что мы? Нас мало, а страна большая, всех спасти никак не успевали. Издержки профессии такие. К ним даже привыкаешь потом. Но в первый раз всегда по живому бьет.
В общем, недосмотрела я за гимназистиком одним. Как звали — до сих пор не знаю, мне этого жизнь не показывает. А вот как он после уроков в гимназической уборной петлю из форменного ремня вяжет — это вижу. Я и тогда увидела — хоть и с улицы, хоть и сквозь замазанное стекло. Сглупила: попыталась в здание вбежать, а потом, когда не получилось, — кого-то из преподавателей или надзирателей в этот клозет отправить, чтобы упредили. А надо было кошкой или крысой оборачиваться, через подвал внутрь пробираться. Потом бы глаза всем отвела, зато успела бы… А так — что говорить-то… Только и можно, что проклинать нашу способность смотреть сквозь стены: когда все видишь, а помочь не можешь — это ж самое страшное. А еще страшней, что повода у того гимназистика не было: даже «единицы» в тот день не получил, я эту беду вовремя отвела. А вот то, что он всяких дрянных романов начитался, — не разглядела.
Спустя полтора года мировая война началась, в нее многое произошло — и я это плохое сейчас все увижу, — а оно все равно не так режет, как первая беда. Даже если самой себе напоминать, что тот мальчик мирской до нынешних дней точно не дожил бы; он все равно из горьких воспоминаний не уходит, так и висит в своей петле у меня перед глазами. Или просто идет мне навстречу — еще живой. Чем-то на Гуньку нашего похож, если приглядываться.
Я бы и дальше там стояла, внутри этой своей первой жизни, вспоминая, какой мелкий снег летел мне тогда в лицо, и как именно я на левую руку перчатку надеть пыталась, не понимая, что она у меня наизнанку вывернута. Но жизнь к тому моменту другую картинку начала показывать, про сентябрь четырнадцатого года, уже про мировую войну. Ситуация сменилась, а боль в левой руке осталась — значит, там кожа уже вся полопалась и начала отваливаться крупными кусками. Так оно и будет дальше — с каждой отсмотренной ошибкой боль в теле нарастать начнет, отвлекать от анализа собственных промахов.
Как ошибки кончатся, так боль и нахлынет. Вроде как тупая и непереносимая, зато уже с чувством времени. Обидно только, что Манечку в моих воспоминаниях ни разу не показали: у меня ж от нее ни одной фотографии не осталось, а наша память — штука ненадежная.
Зато — вот интересно — кое-какие ошибки мимо меня почти проскочили, как грузовик на хорошей скорости. Это отрадно: значит, я потом в аналогичных ситуациях правильно сработала, повторения не допустила, кого-то от смерти увести смогла.
Мутота поднялась из несуществующего горла тяжелым комом — аккурат на последней картинке, на том, как я два месяца назад инсульт в соседнем доме проворонила. Только я перед той ничейной старушкой успела повиниться, так тошнота и схлынула. Кончились мои ошибки вместе с жизнью Лики Степановны. Пора продираться сквозь озноб и колотун, открывать глаза, делать первый вдох слабенькими, только что раскрывшимися легкими.
Проснулась я, разумеется, ночью. Словно будильник внутри меня сработал: на часах, висящих над выходом из палаты, зеленели квадратные электронные цифры. 23.58. Жаль только, что дату часики не показывали. Ну дня три я в отрубе точно пробыла, не меньше.
Я постаралась как-то повернуться, сперва ощупать себя, потом нашарить выключатель. Он, вероятнее всего, был вделан в стену около койки. Но это ж надо еще тянуться. А у меня сейчас руки слабые, обмякшие и непривычно легкие.