не мог, и тогда он двинул и сам, пехтурой, вдогонку за споим батальоном. Куда же еще деваться командиру, если его солдаты ушли?
Коцюбинский посмотрел батальонному вслед, почесал затылок и засмеялся. Чудеса! Вот опять — не при царском режиме, а в дни революции — он словно бы… нелегальный! Чудеса, право, — пожалуй, с начала революции первый нелегальный большевик.
И Коцюбинский направился в город, на Печерск, — в большевистский комитет. Надо было спешно возвращаться 180-й пехотный полк — в Петроград, на свое место в полковом комитете и в “военке”, то есть и военной организации при Центральном и Петроградском комитетах партии большевиков.
А на Владимирской, 57, в просторном кабинете председателя Центральной рады, ждал большой стол “покоем”, застланный туго накрахмаленной скатертью и сервированный на пятьдесят персон. Оригинальная сервировка — по особому заказу — была выполнена метрдотелем ресторана “Континенталь”. Водка — и граненых графинчиках старинного зеленого стекла мерефянского завода графа Тышкевича. Вино — в межигорских, зеленой глины куманцах и медведиках. Квас — и опошнянских кувшинах. Чарки взяты из запорожской коллекции профессора Эварницкого. Перед креслом Грушевского стояла четырехгранная осмоленная бутылка с желтоватой жидкостью. Эта была та самая знаменитая “кварта”, которую Эварницкий нашел на острове Хортица при раскопке старинных погребов: горилка варенная еще запорожцами. Та самая кварта, из которой отведал запорожского крепкого варева — и рук Эварницкого — сам император Николай Второй. Впрочем, настоящей запорожской горилки профессор Эварницкий императору всероссийскому пожалел: потчуя царя, он “оковиту”[31] слил и вместо нее нацедил в кварту обыкновенной “николаевской” водки, настоянной на калгане. Была ли теперь там настоящая горилка или профессор пожалел ее и для Центральной рады — история умалчивает.
Сервировка была тщательно обдумана панной Софией Галчко.
Теперь она придирчивым хозяйским оком в последний раз окинула стол — все ли в порядке? — и вернулась в свой кабинет, смежный с кабинетом шефа, чтобы принять посетителя, явившегося, невзирая на торжественный день, в Центральную раду по неотложному и чрезвычайному делу.
Это был певучие барон Нольде.
Сдав накануне вечером семьдесят семь комитетчиков — бунтарей в Косый капонир и получив соответствующую расписку от штабс-капитана Боголепова-Южина, поручик Нольде, само собой разумеется, направился в шантан “Шато-де-флер”. За ночь он проиграл в шмендефер двухмесячное фронтовое содержание, напился в дым и перестрелял из браунинга все лампочки в жирандолях, заплатив двадцать пять рублей за причиненный ущерб и тысячу двести пятьдесят штрафа.
Проспавшись, он очнулся в номере “Континенталя”, выгнал обнаруженную в кровати проститутку, компенсировав ее труд парой золотых запонок, принял горячую ванну и, всем своим существом ощутив себя снова молодым, почти новорожденным, сел пить кофе, развернув утреннюю газету. Следовало заняться философским самоанализом и пораскинуть умом: откуда добыть “пети-мети” для продления бренного существования и на обратный рейс в свою часть.
Первое, что выяснил Барон Нольде, едва заглянув в газету, был тот факт, что, уснув в России, он проснулся — хотя и на той же кровати — уже в другом государстве. Пока он здесь, и гостинице “Континенталь”, — на Николаевской, принимал утреннюю горячую ванну, — на Софийской площади Украина была провозглашена автономной республикой.
Еще не дочитан это историческое известие до конца, поручик Нольде вдруг почувствовал, что в его мозгу начинается некое — как выражался что денщик — “шевеление”. Подобное “шевеление” в мозгу всегда предвещало — это поручик знал по опыту — зарождение гениальной идеи.
Нольде быстро оделся, нацепил все ордена и медали и, расспросив у портье, где квартирует Центральная рада, направился на Владимирскую, насвистывая под нос солдатскую песенку “Пойдем, Дуня, во лесок, сорвем, Дуня, лопушок”.
В Центральной раде поручика встретила чертовски пикантная секретарша — единственная в этот момент представительница верховной автономной власти на Украине.
Поручик Нольде щелкнул каблуками, звякнул шпорами, принял на миг позицию “смирно” и, тотчас перейдя в позицию “вольно”, элегантно отставил локти чуть в стороны и едва заметно ослабил колени — так его обучили еще в пажеском корпусе — и отрапортовал:
— Лейб-гвардии поручик барон Нольде! Как офицер доблестной армии, и признаю безусловный авторитет высшей власти в стране и считаю своим долгом и делом своей воинской чести объявить себя подлежащим юрисдикции и верховной власти, а потому передаю ей через ваши очаровательные ручки доверенное мне исключительной государственной важности дело. Вот талон военно-дисциплинарной кутузки Косый капонир. Где мне надлежит получить прогонные, суточные, провиантские и квартирные, вы, надеюсь, сами укажете вашим крохотным пальчиком.
Поручик Нольде заговорил столь витиевато не только в силу достоянной склонности к гаерству, но и стремясь напустить туману; он еще не знал, как отнесется к его арестантам новая украинская власть — сурово осудит как преступников или же воспоет в одах как героев. Впрочем, судьба бунтовщиков да и судьба обоих государств — того, что было здесь вчера, и того, что объявилось час назад, — мало его трогала.
Говорил он, конечно, по-русски.
Панна София был взволнована. Перед ней стоял настоящий джентльмен, офицер, верный воинскому долгу, человек тонко разобравшийся в политической ситуации. А главное, это была, так сказать, первая ласточка, сулящая признание престижа только что провозглашенной под властью Центральной рады державы.
Панна София, как рачительная секретарша, еще с вечера, заготовила десять папок и десять журналов для “входящих и исходящих” бумаг, по числу свежеиспеченных генеральных секретариатов. Все папки были пока совершенно пусты, а журналы — девственно чисты.
Панна София кивнув поручику, придвинула к себе журнал Генерального секретариата по военным делам и под номером один вписала туда дело о семидесяти семи гвардейцах-бунтовщиках.
Этим делом и открыло свою историю только что возникшее автономное государство.
Поручику панна София сдержанно ответила:
— Пршу садиться. Пан поручик пускай чувствует себя как дома у родной мамы. Пан поручик может гордиться своею сознательностью. Сию минуту я выпишу пану поручику легитимацию[32] с державной печатью.
Поручик Нольде звякнул шпорами и сел. Слова “легитимация” он не понял, но уловил, что очаровательная хорунжесса в мундире вражеской австрийской армии — той армии, с которой ему пришлось воевать три года, будучи за это время дважды разжалованным в солдаты, — не хочет говорить ни на каком ином языке, кроме украинского, и моментально ориентировался:
— О прелестная представительница молодой державы! Миф, блеф, фантасмагория! Да ведь в эту минуту происходит волнующая встреча единокровных брата и сестры! Я тоже малоро… украинец, дорогая сестра!
— То правда? — живо откликнулась панна София.
— Як бога кохам! — воскликнул Нольде, разрешая себе эту ложь из чисто деловых соображений да и по свойственной ему галантности. — Вы видите перед собой во плоти трагический плод гнусной царской сатрапии и подлой политики великодержавия! Перед вами человек, которого вековечный, из поколения в поколение, национальный гнет лишил даже родного языка! Но, будьте уверочки, в жилах моих еще пенится шляхетская кровь моих предков: Тараса Бульбы — со стороны матери и гетмана Мазепы — со стороны незаконного отца.
— То правда? — воспламенилась панна София. — А пан родился на Украине или за ее межами?
— Папа, как и всех, кроме Иисуса Христа, зародили папа с мамой за межой дозволенного, но в самом Париже, так сказать — в эмиграции.
Это было чистое вранье, ибо родился Нольде на хуторе немецкого колониста в Курляндии, куда отправилась доживать свой век его легкомысленная мамаша, растранжирив (в самом деле в Париже) отцовское состояние.
— Но геральдическое древо нашего славного рода, — прибавил Нольде, — уходит, однако, корнями в украинскую землю: зачат был пан еще на Украине, где предки мои владели имениями… имением…