воздухе, снова прикладывал и говорил, говорил без умолку — возбужденно и страстно. То ли он что-то доказывал, то ли чего-то требовал и для убедительности то и дело взмахивал свободной рукой.
— Помолчал бы ты, Саша! — с досадой попросила курсистка.
Но он все говорил — с той же горячностью.
За деревьями сада шумел город — жизнь на Крещатике, видно, входила в норму: слышались звонки трамваев, вскрики автомобильных клаксонов, грохот экипажей на мостовой, голоса уличных продавцов. Ближе, в ротонде Купеческого собрания, духовой оркестр заиграл попурри из “малороссийских песен”.
А стриженый студент, охлаждая свою шишку, все жужжал и жужжал и никак не мог успокоиться.
— Юрий! — обернулась курсистка к бородатому. — Слышишь, Коцюбинский? Вели Саше замолчать. Это просто невыносимо!
Бородатый студент улыбнулся, — улыбка на его бледном лице, обрамленном густой, лопаткою, курчавой бородой, была удивительно ласковой, хотя выражение глаз по-прежнему оставалось пронзительным и строгим.
— Горовиц! — сказал он мягко, хотя и немного насмешливо. — Оставьте, вы не на митинге! Хоть сейчас, когда вас так стукнули по голове, осмотритесь хорошенько вокруг: видите, какая здесь красота!
А впереди, на Заднепровском заречье, и впрямь возникло чудо неповторимой киевской красоты: по горизонту — темные Броварские леса; ближе — среди полей и перелесков — ослепительно белые под солнцем хаты Выгуровщины и Троещины; справа — хмурый Дарницкий бор; слева — марево над Десной. Еще ближе — зеленые рощи за Предмостной слободкой и ажурный контур Цепного моста, голубая протока перед Никольской пустошью, пески вдоль синей полосы старого днепровского русла, тальник за Чертороем. И совсем близко — за желтыми водами днепровского фарватера — тесные улочки Трухановки, заросшие вербами и ивняком, белые ленты пляжей Труханова острова. И над всем — огромный шатер небосвода: синий-синий, пронизанный солнечным светом. Воздух над Киевом казался густым, даже твердым — хоть ножом режь; но в то же время прозрачным, легким и невесомым, словно бы его и вовсе не было. А за Днепром — там, над дальними лугами, полями и лесами — он мерцал, струился и сверкал, как живое серебро; зной летнего полдня прокалил его, и он будто вздрагивал от сдерживаемой жажды и страсти. К Днепру спускались обрывы, поросшие зеленью диких чащоб и ухоженных парков. Так и чудилось, что эти зеленые волны вот-вот ринутся вниз, затопят берега и даже поглотят могучие днепровские воды.
Природа волновала, звала в даль и в неизвестность, влекущую и тревожащую; но она и успокаивала — словно вливала новые силы и бодрость.
— Ну, как у вас? — спросил Данила у курсистки и студентов. Он уже отдышался и мог глотать, только очень хотелось пить. — Руки, ноги целые?
Разговорчивый студент недоуменно взглянул из-под руки: он все еще прикладывал пятак к шишке. Бородатый не шевельнулся. Курсистка повернула лицо, не отрывая его от ладоней.
— A! Это вы? — узнала она и слабо усмехнулась. — Здорово они вас отделали.
— Вас тоже! — буркнул Харитон. Курсистка подняла голову и сказала с вызовом:
— Вы, может, считаете, что это я виновата? Потому что… призывала. Да?.. Что ж, поступайте как считаете нужным…
Солдат за кустом пробормотал что-то вроде: “Подумаешь, ты призывала! Сами с усами!”
— Да нет, почему же… — смутился Данила.
— Что вы! — воскликнул Флегонт. — Наоборот, очень хорошо, что вы, так сказать взяли инициативу в свои руки… Очень хорошо!
Флегонт покраснел. Не потому, что он устыдился поражения, а потому, что пострадавшая в драке девушка вдруг предстала перед ним в сиянии несказанной красоты. Да, да, он видел ее прекрасной — красивее всех женщин, которые ему до сих пор встречались. И была это не обычная, плотская красота, — нет, это была красота неземная, вдохновенное воплощение идеала: Жанна д’Арк, Маруся Богуславка, Софья Перовская… В такую красоту нельзя вульгарно влюбиться — перед такой божественной красотой можно только молитвенно преклонить колени. Потому и покраснел Флегонт… И тотчас другой образ возник перед ним — образ студентки Марины Драгомирецкой. И в сравнении этот другой образ несомненно проигрывал. Флегонту совестно было в этом себе признаться; он даже считал такое сравнение бесчестным и, борясь с собою, еще пуще заливался краской.
Харитон молчал. Он не взглянул ни на курсистку, ни на ее спутников. В нем закипала злость, и он поднялся, бросив товарищам:
— Пошли, хлопцы, домой, что ли…
Пока Данила с Флегонтом собирались, Харитон сердито добавил:
— Пойдем через сады или по оврагам, а то… — он кивнул на свои лохмотья и на одежду друзей.
— Так, значит, нет закурить? — с сожалением констатировал солдат.
— Нету! — буркнул Харитон. — Сами бы закурили, если бы было. Эх!.. — он хотел, верно, добавить еще два — три исчерпывающих слова, но спохватился, что услышит и девушка, и сдержался. Только метнул в ее сторону неприязненный взгляд.
— Хлопцы! — окликнула их вдруг девушка.
Друзья обернулись.
— Знаете что, хлопцы? — сказала она. — Может, вы зашли бы ко мне? Есть о чем поговорить.
Хлопцы недоуменно переглянулись, не понимая, с чего бы это их, незнакомых, приглашают в гости.
— А зачем?.. — начал было Данила.
Девушка усмехнулась:
— Можем познакомиться официально, если вас удивляет мое приглашение? Это, — она кивнула на стриженого студента, — Саша Горовиц, студент второго курса, непревзойденный полемист, но в кулачном споре, как видите, потерпел поражение. — Это — Юрий Коцюбинский, сын, может, слыхали, известного писателя. Из Сто восьмидесятого петроградского полка. Студенческую тужурку занял у Горовица, чтобы не напороться на комендантский патруль, потому что в Киеве он… не совсем законно. A меня зовут Лия. Фамилия моя Штерн. Фармацевт по профессии и учусь в консерватории. Живу на углу Прорезной и Владимирской, над кафе “Маркиз”, против безногого Шпульки. А вас, я уже слышала, зовут Данила, Харитон и Флегонт… Зайдете?
— Посмотрим! — буркнул Харитон и, взяв товарищей за плечи, повернул их на месте.
Данила оглянулся, но Харитон сердито процедил сквозь зубы:
— Ну ты, жених, или там супруг! Теперь ты на чужих девчат не очень заглядывайся. Жинке скажу.
Флегонт тоже оглянулся; потом еще раз. Сердце его учащенно билось. Жанна д’Арк, Маруся Богуславка, Софья Перовская, то есть фармацевт-консерваторка, уже скрылась в зеленых кустах, а он все еще оглядывался и оглядывался.
Они пошли вдоль обрыва, через Аносовский парк, чтобы в своей изодранной одежде не попадаться людям на глаза.
А город оставался за ними — такой же, каким он был прежде.
И по Крещатику снова шли манифестации. Прошла колонна, состоявшая из одних женщин. На большинстве заводов нынче проходили забастовки, и меньшевистские заправилы Совета рабочих депутатов побаивались, что забастовщики выйдут на демонстрацию. Забастовки, и правда, проводились под экономическими лозунгами: увеличение зарплаты в связи с дороговизной, восьмичасовой рабочий день, социальное страхование. Но ведь большевики норовили использовать любой массовый акт и могли подбросить к мирным экономическим требованиям что-нибудь вроде “Долой войну!” или “Власть — Советам!”. Вот почему жены рабочих вышли сегодня демонстрировать самостоятельно. Они шли с плакатом: “Требуем увеличения хлебного пайка!” Второй плакат несла группа солдаток: “Третий месяц мы не получаем пособия за наших мужей, которые проливают свою кровь на фронте”.
В первых рядах колонны широким солдатским шагом маршировала Марфа Колиберда — высокая, могучей комплекции женщина: двое ребятишек были у нее на руках; остальные четверо держались за юбку. Из-под широких черных бровей Марфа грозно поглядывала на праздничную, веселую толпу.
Женщины прошли по Александровской к царскому дворцу, в котором разместился Совет рабочих