отправлю бабу пахать или дрова рубить? Всяк должен заниматься своим делом.
- А то не пашут и не рубят.
- Так это по военному времени, когда мужчин дома нет.
- Хватит, - сказал Гарька. - Что съедено, то съедено. Мы уже пришли. Ромка, расправь лицо.
- Прошу! - Фотограф улыбался им такой улыбкой, какую дядя Гарьки приберегал для самых денежных своих клиентов.
Они оказались в комнате, заставленной декоративными ширмами, какими-то зонтиками, разнокалиберными стульями, в центре красовался трехногий аппарат. Георгину пустили сниматься вперед: она торопилась на заседание женкома.
- Ваша невеста? - спросил Оловянко у Гарьки. Георгина нахмурилась.
- Наш пулемётчик, - кратко ответил Гарька.
Оловянко посмотрел на Георгину с уважением, некоторым испугом и почему-то жалостью.
- Шлем лучше снять, - посоветовал он.
- Так привычней, - отказалась Георгина.
Фотограф хотел дать ей в руки букет бумажных цветов; она возмущённо фыркнула, нежно обняла винтовку. Оловянко развёл руками.
- Ей бы за пулемёт, - сказал Ромка, посмеиваясь, - чтоб все вздрогнули.
- Пулемёт был бы лишним, - Оловянко с головой накрылся чёрным сукном, - я буду делать портрет. Лик современной амазонки, так сказать. Не надо улыбаться. Вот если бы вы взяли букет, тогда… Добавьте вдохновенности в глазах.
Георгина добавила вдохновенности. Оловянко надавил на резиновую грушу, полетели искры магния.
- Снято. Ваша очередь, молодые люди. Сначала вы? Прошу. - Фотограф начал делать круговые движения рукой. - Сто двадцать один… сто двадцать два… сто двадцать три… Спасибо! В каком количестве отпечатать карточки?
Георгина с Ромкой принялись считать, то и дело сбиваясь, путаясь в друзьях и родственниках. Гарька заказал без раздумий: для друзей и себе на память. Не посылать же снимки дяде с тёткой в Армавир.
- Да, - вздохнул Оловянко, едва за Георгиной закрылась дверь, - прежде девушки были совсем другие. Веянья нового времени не идут на пользу женщинам.
- Вы, товарищ фотограф, нашей Георгины не знаете, - бросился Ромка на защиту подруги, - она у нас совершенно героическая! Под Григорьевкой ей ногу осколком распороло, а она знай строчит по коннице да орёт: «Ленты давай!»
- И вы считаете, что молодой особе пристали подобные подвиги? - грустно спросил Оловянко.
- Время такое!
Фотограф задумался.
- Вероятно, вам жизнь и вправду представляется простой и героической. Юные умы, горячие сердца, жажда нового… Даже несколько жаль, что со временем ваши иллюзии развеются. Ведь это вы только думаете, что так жить легко, а это трудно.
- Да мы не думаем, - сказал Гарька. - Сейчас всем трудно. А ежели вы про продовольствие, это дело временное. Мы же ради вашей свободы от засилья мировых эксплуататоров стараемся!
- Да мы не думаем, - сказал Гарька. - Сейчас всем трудно. А ежели вы про продовольствие, это дело временное. Мы же ради вашей свободы от засилья мировых эксплуататоров стараемся!
Фотограф пожевал губами.
- Не знаю, ради чего стараетесь вы, молодые люди, возможно, действительно из благих побуждений. Вы мне представляетесь юношами пылкого склада ума и альтруистической направленности. Однако большинство ваших… сторонников заняты исключительно своими интересами.
- Неправда! - Гарька даже кулаком себя в грудь ударил от волнения. - У нас любого в отряде возьми: за революцию жизнь свою положит, отдаст всю кровь свою до последней капли!
- А чужую? - фотограф снял канотье, вытер лоб платком. - Я не знаком с джентльменами из вашего отряда… - (От незнакомого слова Ромка подозрительно подобрался), - возьмём, однако, товарища чекиста Нагинина.
Гарька сдвинул будёновку на затылок. Поправил ремень. Ему очень не хотелось говорить о Нагинине. Хотя чекист, несомненно, был суров к врагам революции, Горшечникову он не нравился так, что даже «товарищем» его называть не хотелось.
- Большая у него свобода наступила, решительно без всяких стеснений, - продолжал фотографии. - Вот мой сосед, Багшутис, бывший коммерсант, до революции торговал селёдкой. Очень уважаемый был человек, но еврей. Он же не виноват, правда? При его превосходительстве… я про Антона Иваныча… он немножко обнищал и даже разорился. Когда его превосходительство уплыли, Багшутис приободрился. Поднял, можно сказать, голову. И вот приходит к нему товарищ Нагинин и именем революции требует сдать золото и валюту. «Вы поразитесь, товарищ Нагинин, но у меня совсем ничего не осталось, - отвечает ему Багшутис. - Господа уплывшие изъяли решительно всё». «А ты кто?» - спрашивает товарищ Нагинин. «Коммерсант», - отвечает Багшутис. Ему, конечно, не надо было так говорить, в наше время коммерсант - это не слишком хорошо. «Жид?» «Именно». «Контра и сионист!» - заключает товарищ Нагинин, достаёт свой револьвер и стреляет Багшутису в голову. Очень, очень свободный человек, - закончил фотограф шёпотом и посмотрел прямо перед собой грустными собачьими глазами.
- Может, до войны он на каторге был или в ссылке, - промолвил Ромка неуверенно. - Отсюда в нём такая революционная злость ко всему нетрудовому элементу.
- Черносотенец он, - отрезал Гарька. - По нему и видно. Куда только председатель Чека смотрит?
- Нельзя стоящими бойцами бросаться, - сказал Ромка. - Может, он в следопытном деле большой дока! Интернациональное понимание в нём можно воспитать, а хороший сыщик - не подмётка, на дороге не валяется.
- Давай тогда жандармов в Чека наберём, - предложил Гарька. - У них опыт большой.
- Вот ведь как повернул! - Ромка почесал в затылке, но возражений не нашёл.
- Вы никому не передадите мои слова? - фотограф, кажется, испугался своей откровенности. Прежде чем ему ответили, перед витриной показались двое знакомых уже Гарьке чекистов и Нагинин. Оловянко тяжело задышал. Чекисты поглядели на вывеску, посовещались. Двое пошли к дверям, Нагинин двинулся дальше. Фотограф выдохнул, вытер большой морщинистый лоб.
- Мне показалось, что этот человек услышал мои слова, - признался он.
Чекисты вошли, принялись рассматривать себя в огромном зеркале.
- Клятая жара! - сказал один. - Рожа как после бани.
- Могу предложить вам умыться, уважаемые. - В голосе старого фотографа появились заискивающие, подобострастные нотки. - Прошу сюда, за ширму. Позвольте-с полить…
Гарьке стало грустно.
- Пойдём, что ли? - спросил он Улизина, дёргавшего за парик чучело Петра Великого.
- За снимками приходите завтра, молодые люди, - сказал Оловянко из-за ширмы
* * *
На город медленно наползала туча, сизая, с чернильными подтёками; запахло влагой, с моря налетел солёный, хлещущий ветер. Ребята схватились за шлемы. Мимо пролетела корзина, за неё гнался грузный дядько с запорожскими усами.
Молодая девушка в красной косынке вела снятое с шеста чучело, просмолённое, наряженное в соломенный капелюх и богато украшенную заплатами хламиду. При ближайшем рассмотрении девушка оказалась Ганной, а чучело в хламиде - негритянским матросом Доббсом.
- Досвиданьа! - сказал он, радостно улыбаясь.
- Путается, - застенчиво объяснила Ганна. - «Здравствуй» надо говорить, - сказала она Доббсу.
- Драстуй, - послушно повторил тот и улыбнулся ещё шире.
- Он уже много слов выучил, - похвасталась Ганна. - «Коммунизм», «свобода», «труд»…
- Водка, - сказал Доббс и причмокнул.
Ганна покраснела до самых глаз.
- Есть у нас отдельные безответственные товарищи… и я даже знаю, кто!