Или, может быть, вы мою комнату предпочтете занять? — поинтересовалась она. — Больше в этой квартире свободных комнат не осталось.
— Я эту предпочту, — ответил Константин. — У вас ведь, наверное, ширмы какие-нибудь есть? Можно вашу дверь отгородить, и ходить вы мимо меня будете спокойно. Только стыло-то здесь как! — Он снова вздрогнул и тут же вытер пот со лба. — Неужели совсем не топите?
Я у себя топлю. — Барышня тоже поежилась, глядя на него, снова шмыгнула и уткнулась носом в воротник потертой леопардовой шубки. — Но только буржуйку, а она быстро остывает. Да и топить уже почти нечем. Вокруг все заборы давно разобраны, а дров мне не положено.
— Вы, наверное, мебель всю сожгли? — догадался Константин, обводя взглядом пустую и действительно огромную, в три окна, комнату.
— Да, — кивнула Анастасия Васильевна. — Я ведь не предполагала, что вам мебель понадобится, — насмешливо добавила она. — Хотя нетрудно было предположить что-то подобное.
— Я получу дрова, — сказал Константин. — Может быть, даже и сегодня получу — вот пойду на службу…
— На службу? — переспросила Анастасия; она то и дело вот так вот, с вопросительной насмешкой, повторяла его слова. Рот у нее был большой, нервный, и поэтому насмешка с особенной отчетливостью ощущалась в каждом движении губ. — Интересно, что вы теперь называете службой, Константин Павлович? — Она окинула выразительным взглядом его черный, с выпушкой полушубок — офицерский, романовский.
— Я служу в наркомате путей сообщения, — ответил Константин, глядя в ее темные неспокойные глаза. — Учился на инженера, почти окончил, но в конце войны призвали вольноопределяющимся. А потом…
Он замолчал, потому что вдруг понял: невозможно в двух словах объяснить этой барышне все, что было потом, — весь ход жизни, взбаламученной, взвихрившейся жизни, которая неотменимо и властно сделала его, недавнего студента, начальником Оршанского железнодорожного узла, уполномоченным наркома по важнейшему северо-западному направлению…
По счастью, Анастасия Васильевна и не интересовалась подробностями его биографии.
— Что «потом», мне понятно. — Она повела плечом. — Вы, верно, большевик? Что ж, обустраивайте свою жизнь, Константин Павлович, не смею вам мешать.
— Нет, не большевик, — сказал Константин.
Но этого Анастасия Васильевна, наверное, не слышала, потому что уже скрылась за дверью, которую Константин только теперь заметил за одним из вычурных угловых изгибов этой довольно нелепой комнаты.
И он снова остался один, и уныло огляделся, не понимая, что здесь можно обустроить, как, и, главное, зачем.
Константин вновь попал в эту квартиру только к вечеру следующих суток: работы на новой должности оказалось не меньше, чем на прежней. Удивительно было, что он вообще вернулся в это свое, с позволения сказать, жилье. Удобнее и правильнее было бы совсем переселиться на работу, как сделал это Гришка Кталхерман, потому что военные эшелоны шли через Москву сутки напролет, без выходных и перерывов, и движение войск надо было обеспечивать. В том хаосе, который царил на железных дорогах, делать это было почти невозможно, но Константин уже научился каким-то загадочным образом это делать — частью наитием, а больше жестким напором, и был поэтому незаменимым человеком. И именно поэтому его перевели приказом наркома из Орши в Москву, хотя и в Орше он тоже был нужен.
Он приехал на Малую Дмитровку на дровнях, сидя рядом с возницей. Оказавшись наконец у подъезда большого, бывшего доходного, дома, Константин мельком подумал, что лучше было бы и не подниматься в квартиру, а просто распорядиться, чтобы занесли наверх дрова, и вернуться на службу, в тесную, сизую от махорочного дыма, но теплую комнату в здании Брестского вокзала.
Но это была последняя мысль, которая вяло мелькнула у него в голове. Вслед за нею пришло полное безмыслие, и Константин почувствовал, что болезнь окончательно становится сильнее его воли.
«Может, испанка. Или тиф», — равнодушно, словно о постороннем, сказал он.
То есть это ему показалось, что сказал, а на самом деле и не сказал, и даже не подумал, а только шевельнул во рту какие-то жесткие, острые, физически ощутимые предметы — слова, что ли, или камешки?..
Невнятно махнув рукой вознице, чтобы тот как-нибудь доставил дрова по назначению, Константин, пошатываясь, добрел до двери черного хода.
Как он поднялся по ледяным ступеням на шестой этаж, как отомкнул замок выданным ему накануне Анастасией Васильевной ключом, — этого он уже не помнил.
Самое удивительное, что сознания он не терял и слышал все, что происходило вокруг него, себя при этом не чувствуя и не слыша совершенно.
— Константин Павлович, что с вами? — спрашивала Анастасия Васильевна, и он не мог понять, почему так испуганно звучит ее голос. — Отчего вы не пройдете к себе, ведь здесь прихожая… Константин Павлович, вы слышите меня?
Он хотел кивнуть и ответить: «Конечно, слышу», — но, кажется, не кивнул и не ответил.
— Аська, дура, не трожь его! — раздался другой, тоже знакомый, хриплый бабий голос. — Пускай сидит, тебе-то что? Не видишь, хворый он, тифозный, может.
— Но как же его оставить на полу сидеть? Он же может умереть!
— Туда ему и дорога. Нового пришлют, тоже на голову тебе поселят. Тебе не все одно, этот иль другой?
— Ты, Тоня, глупости какие-то говоришь. Человек болен — надо вызвать доктора.
— Щас! Пойдет тебе дохтор на ночь глядя комиссара лечить, ежели под ружьем не погонят.
— Лев Маркович пойдет, я уверена. Он помнит, что такое врачебный долг.
— Ну и беги к своему Лев Маркычу, дура подорванная.
— Тоня, пошли Колю, я тебя очень прошу! — Голос у Анастасии Васильевны стал такой жалобный, что его трудно было даже узнать: не верилось, что в ее выразительных насмешливых губах могут рождаться такие интонации. — Или Степа пусть сбегает, это совсем близко, на Садовой-Кудринской, я объясню…
— Может, еще и Наташку послать, чтоб снасильничали девку? И хлопцы мои не нанимались по твоим дурным делам ночью бегать, — злорадно хмыкнула Тоня. — Задарма-то!
— Я… что-то им дала бы… — растерянно пробормотала Анастасия Васильевна.
— Чего ты им можешь дать-то, чего? Малые они еще, чтоб ты им по-бабьи давала, а больше у тебя и нету ничего. Или опять шкатулку с музыкой будешь мне совать? Жри ее сама с маслом, за нее на Сухаревке куска хлеба не дадут!
Ненависть слышалась в Тонином голосе так явственно, словно она разговаривала со злейшим своим врагом. Константин никак не мог понять: как же это получается, что он все слышит и понимает, а вместе с тем не может произнести ни слова и, главное, не может прекратить всю эту гнусность, которая происходит в его присутствии и из-за него?..
— Я тебе дам брошь, — решительно произнесла Анастасия Васильевна. — Она золотая, ее точно можно продать, и к тому же она ручной работы.
— Что ж сама не продала? — поинтересовалась Тоня и тут же догадалась: — На черный день берегла? Говорю же, без мозгов ты, Аська. Ладно, покажи, что за брошка такая, может, Колька и сбегает. Барские у тебя замашки! Другая б золото приберегла, а ты по дури раздаешь, вместо того чтоб дров…
— Сейчас принесу брошь, пусть Коля одевается, — прервала ее Анастасия Васильевна. — А мы с тобой пока как-нибудь перенесем Константина Павловича в комнату.
— В ледник-то? — хмыкнула Тоня. — И то дело — скорее подохнет, может, и дохтор не понадобится.
— В мою комнату, — ответила та. — У меня еще тепло.
— Вшей тебе напустит или еще заразы какой, — снова хмыкнула Тоня. — Ну, дело хозяйское. Брошку давай, — напомнила она.
Кажется, женщинам все-таки не пришлось его нести: хотя он и повис тяжело у них на плечах, но