все же как-то передвигал ногами на бесконечном пути из передней вглубь квартиры. Он только ничего не видел перед собою — может, ослеп? — и ему было так жарко, что он не ощутил даже, в какую комнату его привели, в его холодную или в теплую Асину… А потом он наконец потерял сознание совсем, в последнюю секунду успев испытать огромное облегчение: наконец-то можно не чувствовать стыда за все, что с ним творится!

* * *

— Вы, Константин Павлович, болеете не слишком долго — сегодня пошел десятый день. По счастью, у вас определили не тиф и не испанку, а только лишь простуду. Правда, очень тяжелую — вы были в горячке, и, если бы Лев Маркович вовремя не подал вам помощь, то простуда наверное перешла бы в воспаление легких, потому что вы были донельзя переутомлены. Вы должны радоваться, что впали в беспамятство. Иначе, пожалуй, так и продолжали бы работать, пока ваша болезнь не сделалась бы необратимой.

Ася наконец улыбнулась после этого длинного разъяснения, но глаза у нее не изменились от улыбки — остались такими же тревожными и печальными. Константин с самого начала заметил эту непонятную неизменность ее глаз, но за время болезни он забыл о том своем мгновенном наблюдении и теперь увидел Асю как-то совсем по-новому, словно впервые.

В комнате было тепло, и на Асе уже не было леопардовой шубки, а было платье из белого кавказского сукна. И платка у нее на голове не было, и волосы лежали на щеках блестящими каштановыми завитками; наверное, она недавно вымыла и высушила голову.

Ася сидела у его кровати на венском стуле; Константин не мог понять, давно ли она так сидит. Он увидел ее сразу же, как только пришел в себя, но еще довольно долго наблюдал за нею незаметно, сквозь опущенные ресницы: смотрел, как она читает тоненькую книжку в бумажной обложке — стихи, наверное, — и не хотел ей мешать. А потом она подняла глаза от книжки и сразу догадалась, что он очнулся, и сказала, что он десять дней лежал в горячке.

— Какое сегодня число, Ася? — спросил Константин.

— Вас, верно, новый стиль интересует? Двадцать девятое февраля одна тысяча девятьсот двадцатого года, — ответила она. — Касьянов день. А как февраль во Французскую революцию назывался — брюмер, термидор? Я позабыла, Константин Павлович, я гимназии не окончила по безалаберности!

Она улыбнулась, почти засмеялась; вздрогнули ее плечи под накинутой на них узорчатой шалью, и Константину почему-то стало тревожно.

— Вантоз, — сказал он.

— Все-то вы помните, Константин Павлович! Неужели не забылось в бурях революции? — насмешливо поинтересовалась она.

— Вы меня зовите, пожалуйста, просто по имени, — попросил Константин. — Все-таки бури революции сильно упростили этикет.

— Это для кого как, — пожала плечами Ася. — Но пожалуйста, буду звать. А что, я показалась вам слишком церемонной? Напрасно! — засмеялась она. — Я ведь богемьенка, у нас и прежде не было излишних экивоков. Вы собою очень хороши, Костя, — вдруг заявила она вызывающим тоном. — В вас много обаяния, хотя сейчас вы изнурены болезнью. Я наблюдала за вами, пока вы были в беспамятстве.

— Какое же обаяние в беспамятстве? — пробормотал Константин.

«Интересно, а горшки из-под меня кто выносил?» — подумал он.

— Что, я вас шокировала? — засмеялась Ася. — Ну и прекрасно, я люблю шокировать мужчин. Вот вы оправитесь от болезни и станете покорять женские сердца! — с эффектным надломом в голосе добавила она.

Константин еле сдержался, чтобы не поморщиться. Ему неприятны были эти дамские игры в достоевские страсти. Слишком много страстей он видел за две войны — настоящих страстей, грубых и злобных, — и слишком много приходилось самому в этих страстях участвовать, чтобы ему хотелось теперь разыгрывать нечто инфернальное на потеху барышне.

— Вы меня не шокировали, — сказал он. — Я ведь все слышал, Ася, то есть про золотую брошку… И я вам очень благодарен. Что это за баба здесь у вас живет? — поинтересовался он.

— Как же вы могли слышать? — удивилась Ася. — Вы ведь без сознания на полу сидели. И выглядели, должна вам сказать, так ужасно, что совершенно меня перепугали. Нос у вас заострился, как у покойника, щеки пылали, и весь вы были ледяной, но при этом обливались потом… А баба эта — Тоня Акулова. Она к дворничихе нашей в прошлом году приехала. Из Тверской губернии. Ну, и вселилась ко мне.

— Что значит, вселилась к вам? — спросил Константин. — Она вам что, родня?

— Вы, Костя, так спрашиваете, словно не у большевиков служите, а при высочайшем дворе, — иронически заметила Ася. — Не знаете, как теперь вселяются в чужие квартиры?

— Да знаю, — усмехнулся он. — Сам вселялся неоднократно. Но все-таки и большевикам нужны для этого какие-то основания.

— Такие, как Тоня, сами по себе основание, — пожала плечами Ася. — Сметают на своем пути все преграды, и мало кто способен устоять перед таким напором. К тому же она многодетная мать, вдова красноармейца, я же — просто недоумение какое-то, а занимала одна четыре комнаты. Да в общем, лучше Тоня с детьми, чем, вы уж извините, ваши комиссары.

— Детей у нее сколько? — спросил Константин.

Только теперь он расслышал за стеной — точнее, наверное, за стенами — какие-то крики и грохот. Похоже было, что там ругаются или даже дерутся несколько человек.

— Пятеро, — вздохнула Ася. — Четыре мальчика и девочка, старшей семнадцать, младшему шесть. Знаете, прожив с ними год в одной квартире, я, верно, никогда не захочу иметь детей. Впрочем, я и прежде этого не хотела, — засмеялась она.

Ася смеялась уже второй или третий раз за те десять минут, которые разговаривала с ним, и Константин с удивлением заметил, что глаза ее начали меняться. Ему казалось, что они черные, и вдруг они словно осветились изнутри, и сразу стало понятно, что они карие, и даже не карие, а какие-то темнозолотые, с оранжевыми огоньками в зрачках. И как только проступил из глубины глаз этот необычный цвет, этот свет, — все лицо ее сделалось не просто тревожным, но еще и… жарким каким-то, что ли. Да, именно жарким, горячим, несмотря на бледность щек и даже благодаря этой зимней голодной бледности.

— Ася, мне надо на службу сообщить, что я болен, — сказал Константин. — Может быть, этот ее Колька опять сбегает?

— С вашей службы уже приходили, — успокоила Ася. — Проверяли, не заколола ли я вас кинжалом в ванне. Да-да, что вы смеетесь? — кивнула она. — Один из ваших коллег совершенно серьезно напомнил мне про Марата и Шарлотту Корде и предупредил, что я отвечаю за вас перед пролетариатом и трудовым крестьянством. Вот интересно, Костя, вы имеете хоть какое-то отношение к пролетариату или крестьянству?

— То-то вы Французскую революцию вспомнили! — У Константина от смеха даже слезы выступили на глазах. — Да пожалуй, что имею. Дед мой по матери был крестьянин, жил в деревне Сретенское на реке Красивая Меча. Знаете, тургеневские места? Ну, а мать по большой любви в другое сословие перешла — устроилась горничной в Лебедяни, а потом вышла замуж за начальника железнодорожной станции. Я в Лебедяни и родился, и гимназию окончил. А институт, видите, не успел. Так мне это досадно было, Ася!

— Вы в Москве на инженера учились? — спросила она. Голос ее звучал осторожно, словно она боялась доставить ему боль своим вопросом. Константин невольно улыбнулся — таким далеким все это теперь казалось: Лебедянь, гимназия, даже вымечтанный и неоконченный институт… Вдруг вспомнилось,, как, лет тринадцати, поспорил с одноклассником Славиком Стрелецким о том, кем лучше быть, инженером или кавалерийским офицером. Славик уверял, что, конечно, офицером, и в доказательство притащил из дому отцовские тоненькие савеловские шпоры, которые звенели нежным малиновым звоном, и долго тряс ими у Кости перед самым лицом, пока не получил по носу, чтобы не хвастался чужими заслугами.

Константину уже и тогда казалось, что главное в жизни — это не ее эффектный блеск, а та

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату